Белинский

Том VII. Полное собрание сочинений в 13 томах

 

 

 

 

<22—42. РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ>

22. Повести Ивана Гудошника, собранные Николаем Полевым. В двух частях. Санкт-Петербург. 1843. В тип. А.Бородина и К°. Издание Штукина. В 12-ю д. л. В I части 285, во II —195 стр.1

Вероятно, для весьма многих ничего не может быть завиднее участи старого сочинителя, долго и неусыпно подвизавшегося на литературном поприще и, следовательно, много написавшего. В самом деле, если исключить небольшие обиды, наносимые самолюбию старого сочинителя успехами нового поколения, то это едва ли не счастливейшее состояние в человеческой жизни! Старому сочинителю, написавшему на своем веку несколько десятков повестей и романов, пять-шесть сочинений исторических, полсотни патриотических драм, представлений, былей, небылиц и анекдотов, сотню водевилей и несколько сотен юмористических, сатирических и нравственно-философических отрывков, замечаний и афоризмов,— на закате дней остается только очень приятное и легкое занятие издавать плоды многолетних трудов своих и получать за них деньги с почтеннейшей публики... Не правда ли, завидное положение?.. Но и в нем есть неприятная сторона. Оно может быть вполне хорошо только при одном весьма важном условии — именно, если публика не разлюбила старого сочинителя и не охладела к его сочинениям. А это-то, на беду старых сочинителей, случается очень редко. Надобно, чтоб сочинитель обладал слишком могучим дарованием или чтоб предметы, о которых писал он в свое время, заключали в себе какой-нибудь особенный интерес для поколения, сменившего его публику; иначе «труды» старого сочинителя не привлекут ничьего внимания, и издавать их вновь — то же, что созидать капища в честь идолов, которым поклонялись наши не озаренные светом христианства предки, но которым теперь никто уж не поклоняется. Гораздо чаще случается, и мы видим тому ежедневно примеры, что старые сочинители выходят из себя от охлаждения к ним публики и, совершенно забытые ею, употребляют тысячи усилий, часто весьма забавных, чтоб снова добыть себе поклонников, бросаются на самые новые роды литературных произведений, ожесточенно преследуют в литера-

583


туре всё великое и истинно прекрасное, пред чем впервые побледнели и показались в настоящем своем виде жалкие порождения их скудной фантазии, и, наконец, истощившись в бесполезных усилиях, с судорожным, болезненным жаром проклинают над грудой вновь изданных, но — увы! — не раскупленных своих сочинений, и новый мир, и новое время, и новые идеи, как будто человечество виновато, что оно ушло вперед, и как будто было бы лучше, если б оно остановилось на той точке прогресса, на которой время застигло жалких старых сочинителей!..

У нас, в настоящее время, есть много сочинителей, которые в печатных обращениях друг к другу давно уже взаимно называют себя «заслуженными литераторами», «ветеранами русской литературы», «учениками Дмитриева и Карамзина» и т. п. Некоторые из таких сочинителей уже предпринимали новые издания своих сочинений, но, испуганные плохим расходом их в публике, остановились, вероятно поджидая времени, более благоприятного, которое, впрочем, едва ли наступит. Другие, еще более ослепленные своими мнимыми достоинствами и заслугами, продолжают возобновлять свои старые писания, находя, вероятно, в столь невинном занятии утешение и усладу при огорчениях и недугах преклонных лет.1

В 1840 году г. Полевой собрал несколько критических статей своих, писанных им для «Библиотеки для чтения» (где они помещались, по собственному сознанию сочинителя, с чужими поправками, искажениями и вставками), и издал в двух томах под названием «Очерки русской литературы».2 Книга вызвала только весьма недвусмысленную улыбку на уста рецензентов и некоторой части публики своим «введением», исполненным странными признаниями à laJulesJanin, и осталась в книжных лавках: залп высших взглядов, которыми она была нагружена, не попал ни в голову, ни в карманы читателей.3 Затем, в недавнем времени, г. Полевой предпринял полное издание своих драматических сочинений и переводов, которые сначала «поштучно» погребались в одном театральном сборнике и были его украшением.4

Успех полного издания «Драматических сочинений и переводов» был не завиднее успеха критических очерков. Теперь г. Полевой, при содействии какого-то книгопродавца Штукина, которого имя в первый раз встречается в печати, подарил публику изданием «Повестей Ивана Гудошника». Некогда, в блаженное старое время, лет пятнадцать назад, может быть, были люди, которым нравились исторические сказочки, где плавным и величественным слогом рассказывалось о том, как жили «наши предки словене», и где, между тем, не было ничего похожего на жизнь наших предков, где безбожно коверкался современный русский язык, в тщетных усилиях подделаться под лад

584


старинной речи, где, наконец, герои и героини падали в обморок и говорили чувствительные фразы, вроде тех, какие встречаютсяна каждой странице «Кузьмы Мирошева»1 и подобных ему плохих романов. Но теперь едва ли найдется такой добрый и невзыскательный человек, которому могли бы понравиться «Рассказы Ивана Гудошника». Все эти рассказы так скучны и до того проникнуты добродушною, умилительною пошлостью, что решительно ни которого из них дочитать до конца нет возможности. Итак, разбирать их подробно значило бы делать им честь, которой они не заслуживают. В начале первой части помещено предисловие, которое поражает какою-то ненатуральною задушевностью и приторною, тоже не совсем естественною, любезностью в древлесловенском вкусе:

Давно, когда я жил еще в Москве Белокаменной, узнал я повесть об Иване Гудошнике и повести, какие сам он рассказывал в старое время.

Пересказал ли мне их какой-нибудь бывалый человек, или нашел я списки старинные,— на что вам знать?

Я решился тогда же издавать то и другое и напечатал одну повесть о самом Гудошнике и одну из его сказок.

Приняли их, помнится, довольно благосклонно. Были и даже теперь есть добрые люди, которые уговаривали меня продолжать, и я хотел продолжать, но — человек предполагает, а судьба располагает!

Может быть, когда нибудь доскажу я конец повести о самом Гудошнике, его клятве при гробе господнем, и что из этого последовало, перескажу и его собственные повести и сказки, а теперь вот старая сказка его и еще кое-что из его повестей и былей, что прежде начинал я пересказывать — иное кончил, иное не кончил. Авось кто-нибудь скажет спасибо, что всё собрано вместе! А не скажут, так по крайней мере бранить не будут, потому что за что же тут бранить, народ православный? Вольному воля: читать и не читать!

Таково предисловие к «Рассказам Гудошника». В нем, между прочим, высказывается мнение г. Полевого, будто бы не должно бранить того, что уже давно написано. Полно, так ли?.. Мы, с своей стороны, думаем совершенно иначе. По нашему мнению, всё дурное, являющееся в печати, когда бы оно писано ни было, журнал должен подвергать осуждению,— потому что предостерегать публику от плохих сочинений есть одна из главнейших обязанностей добросовестного журнала... Издание «Рассказов Ивана Гудошника» весьма серо и неопрятно.

23. Князь Курбский, исторический роман из событий XVI века. Сочинения Бориса Федорова. В четырех частях. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1843. В 12-ю д. л. 135, 172, 213, 115 стр.2

Кто не знает Бориса Михайловича Ф(θ)едорова? Это бесспорно один из знаменитейших писателей нашего времени. На исчисле-

585


ние всех заслуг его потребовалась бы целая книга... Действительно, никто не доставлял в своих сочинениях так много торжеств добродетели, никто столько раз не казнил в них порока как доблестный борзописец, о котором говорим мы: Б. М. Ф(θ)едоров делал то и другое по крайней мере тысячу раз, — и если свет не сделался лучше, если добродетель попрежнемупребывает в угнетении, а порок торжествует, то уж, конечно, неот недостатка деятельности сего сочинителя, а оттого, что свет был чрезвычайно испорчен прежде, нежели сочинитель сей начал действовать. Не говоря уже о бесчисленном количестве детских книг, которых, к сожалению, никто не помнит и не читает Б. М. Ф(θ)едоров написал несколько сказок и между прочим «Виолетту», одно из остроумнейших «аллегорических сочинений», какие только когда-либо писались руками смертных. Сверх того, в продолжение многих лет в «Трудах», издававшихся «Российскою Академиею», печатались постоянно стихотворения Б. М. Ф(θ)едорова, писанные большею частию на разные торжественные случаи... Но и это еще не всё. В короткие промежутки времени, остававшиеся от столь важных и разнообразных занятий, Б.М. Ф(θ)едоров изредка возвышал свой голос в некоторых повременных изданиях, и есть, говорят, счастливые журналы, которые могут насчитать у себя по нескольку страниц, украшенных плодами вдохновенной музы сего деятельного сочинителя... Нет сомнения, что столь неусыпные и многочисленные труды давно уже доставили бы Б. М. Ф(θ)едорову по крайней мере венец бессмертия, если б на них было обращено хоть какое-нибудь внимание неблагодарною публикою... Здесь время сказать, что при всех достоинствах Б. М. Ф(θ)едорова, исчисленных выше, он еще и глубочайший философ. Известно, что сочинения его, от первого до последнего, по какому-то странному и необъяснимому случаю, всеми журналами единогласно подвергались и подвергаются жестоким насмешкам и порицаниям. О детских книжках его столько наговорено острот, и забавных и пошлых, что пересчитать их нет возможности. Недавно еще один журнал серьезно рассказывал, что детям за какую-то шалость предлагали на выбор два наказания: чтение нравоучительных сказок Бориса Михайловича или розги, и что дети избрали последнее. Каллимах детских книг, Б. М. Ф(θ)едоров, перенес эту и тысячи подобных ей насмешек с терпением истинно стоическим. В возмездие за все он только продолжал ревностно и неусыпно трудиться на своем блестящем поприще и, вслед за осмеянной книгой, выпускал другую, которая подвергалась не лучшей участи. Не было еще примера, чтоб хоть один журнал, сколько-нибудь одаренный здравым смыслом и уважающий своих читателей, похвалил хоть одну строку, написанную Б. М. Ф(θ)едоровым, а между тем Борис Михайлович

586


доныне ревностно продолжает писать! Не верит он, что для «сочинительства» недостаточно одной страсти марать бумагу, как бы ни была сильна эта страсть, — не верит, что добродетель, торжествующая в его описаниях, ничего не выигрывает от его усилий,— не верит, что детские книги его пошлы и бесполезны, сатирические иносказания пошлы и никому не вредны, а торжественные и другие стихотворения наводят дремоту; даже крайне плохая продажа книг, одно из очевидных доказательств негодности литературного товара, не разуверяет его в достоинстве его сочинений... Что ж тут делать!..

Да, Б. М. Ф(θ)едоров, к несчастию, не только не перестает писать, но даже в последнее время значительно расширил круг своей деятельности. Крайняя испорченность настоящего поколения взрослых людей, совершенно не читающих сочинений Бориса Михайловича, внушила ему мысль, что недостаточно заботиться об исправлении одного «юношества» там, где все члены общества заражены пороками. И он решился... Продолжая поучать «юношество», он двадцать лет носил в душе своей идею о возвращении на путь истинный всех и каждого и наконец издал книгу, в которой филантропическая и глубоко нравственная идея его является в полном блеске.1 Эта книга— «Князь Курбский»; она названа еще «историческим романом из событий XVI столетия»...

Здесь уже не детям, но всему человечеству, без различия пола и возраста, говорит Борис Михайлович,— с чрезвычайными ошибками против грамматики, т. е. синтаксиса и уменья ставить знаки препинания,— что добродетель полезна и рано ли, поздно ли будет торжествовать, а порок вреден и непременно будет наказан. Вот собственные слова Бориса Михайловича:

Цель моего романа: (двоеточие!..) показать, что никакие доблести, никакие заслуги не оградят от стыда и укоров; (точка с запятой!) преступника пред царем и отечеством; в самой славе он не может быть счастлив, и казнится — в собственной своей совести.2

Кто бы не узнал, по одним этим строкам, почтеннейшего Б.М. Ф(θ)едорова, если б даже на романе не было его имени? За преступлениями следуют угрызения совести. Глубокая, оригинальная истина! Вы, может быть, скажете, что ее все уже давно знают без Б. М. Федорова; что не стоило писать четырех частей для доказательств того —

В чем все уверены давно;

что идея, которую избрал Борис Михайлович, тысячу раз была уже развиваема в букварях и прописях... Всё так; но у Б. М. Ф(θ)едорова свои понятия о целях, которые должно избирать для сочинения романов...

Предоставляя себе удовольствие возвратиться в конце статьи

587


к предисловию, из которого мы заимствовали вышеприведенные строки и в котором еще осталось много подобных им, взглянем, теперь на самый роман, написанный с такою прекрасною целью. Действие романа начинается во время войны русских сЛивониею. «Россияне», под предводительством князя Курбского и других славных «мужей», празднуют за победой победу. А в Москве, между тем, царь Иоанн Васильевич производит суд и расправу: Адашев, Сильвестр и многие бояре по наветам клеветников, обвинены в колдовстве и в изведении чародейным зельем царицы Анастасии, которая, на беду их около того времени умерла. Всё это узнаём мы из разговоров бояр, осаждающих ливонские города. Затем следует описание любви рыцаря Тонненберга к дочери дерптского гражданина Риделя, Минне. Ридель был богат, Минна прекрасна; удивительно ли, замечает сочинитель, что Тонненберг старался ей понравиться? Между рыцарями Минна никого не видала отважнее и прекраснее: удивительно ли, продолжает тот же сочинитель, что он нравился ей?

Юность его красовалась мужественным видом, стройный стан придавал ему величавость. Страстный взор часто безмолвный изъяснитель любви, и Минна, не понимая чувств своих, краснея застенчиво, опускала в землю свои прелестные глаза голубые, встречаясь с красноречивыми взорами рыцаря, но снова желала их встретить. (Каково сказано?) Тонненберг невинному сердцу льстил так приятно, что прелестное личико Минны невольно обращалось к нему, как цветок, по разлуке с солнцем тоскующий. При Тонненберге ей в шумных собраниях рыцарей не было скучно, без него и на вечеринках не было весело. Прежде Минна любила подразнить новым нарядом завистливых ратсгерских дочек, но когда привыкла видеть Тонненберга, то лишь тот наряд ей казался красивее, которым он любовался, и самое легкое блестящее ожерелье тяготило ее, когда рыцарь отлучался из Дерпта.

До такой-то степени новыми, оригинальными, грамматически правильными фразами изображает Б. М. Ф(θ)едоров любовь героев своего «сочинения». Но рука его еще не расходилась; посмотрите, что будет дальше. В Минну влюблен также дворянин Вирланд, которого сочинитель выдает за величайшего остряка и насмешника. Вот образчик остроумия Вирланда. Речь идет о рыцаре Зейдентале, который со всем соглашается, по привычке, как думает Ридель.

Этого не скажу (замечает остряк). Он соглашается потому, что иначе бы должен молчать, а молчать всю жизнь так же трудно, как баронессе Крокштейн перестать говорить.

Чертовски остро!.. Вирланд старается всеми силами замарать Тонненберга в глазах «почтенного родителя» Минны и наконец, посредством какого-то письма, успевает в своем намерении. Ридель запретил Тонненбергу приходить к нему

588


в дом. Минна плачет и в один прекрасный день пропадает; в то же самое время пропадает и Вирланд, которого все считают похитителем Минны. Тонненберг является к огорченному родителю и вторично получает от него согласие на брак с Минной, если рыцарю удастся найти ее. Следует глава восьмая: «Болезненный одр». «Жизнь человеческая,— говорит Борис Михайлович,— подобна дню, который то проясневает, то вдруг становится сумрачным». Адашев, признанный достойным смертной казни и только по особенной милости разжалованный из воевод в наместники выжженного Феллина, захворал. «Глаза его не могли узнавать окружающих. Тоскуя, в жару бросался он из края в край одра своего; то вдруг вскакивал, то опускался без чувств на ложе; лице его рдело, дыхание ускорялось, уста засохли — и ничто не могло утолить жажды его». Он умер; печать тления изобразилась на лице прекрасном. Курбский, простившись с покойником, отправился в Москву. При въезде он встретил похоронный поезд: хоронили жену Адашева. Иоанн Васильевич, между тем, продолжал казнить адашевцев. Заступничество Курбского только усилило ярость царя; сам Курбский подпал его гневу. В возникшей вслед за тем войне с поляками Курбский оказал много мужества и предусмотрительности; но неудача под Новлем всё испортила. Чтоб унизить Курбского, Иоанн послал ему повеление быть наместником Юрьева. Здесь негодующий Курбский узнал, что самой жизни его угрожает опасность. Тогда он решился бежать. Поручив рыцарю Тонненбергу проводить жену и сына в Нарву, к Головиным, Курбский стал приготовляться в путь. Следует чувствительная картина, которую можно вполне передать только красноречивыми словами самого сочинителя:

Слезы лились из глаз Курбского, преклонившегося к земле. Встав, он в последний раз прижал к сердцу супругу и благословил сына. «Прости, Гликерия, прости, Юрий»... сказал он и, возложив на сына родительский крест и закрыв рукою глаза, вырвался из объятий их.

В это время вошел Шибанов известить, что Тонненберг ждет. Курбский, пожав руку Тонненберга, сказал: «Береги их и, когда будет можно, доставь мне весть о них!..»

Юрий вскрикнул. Княгиня упала без чувств. Супруг скрылся от ней... Вдали еще слышался шум шагов его — слышался голос его— и навеки замолк для ней.

Она опомнилась... Болезненное чувство в лице ее было столь сильно, что Юрий от испуга упал к ногам ее и, обливая руки ее слезами, говорил; «Матушка, не умираешь ли ты?..»

Тонненберг влюбился в жену Курбского и, вместо того, чтоб везти в Нарву, привез ее в свой замок, окруженный подъемными мостами. Тут он открыл ей любовь свою. «Злодей! — отвечала ему княгиня со всем достоинством оскорбленной добродетели: — ты забываешь, что говоришь с женою князя

589


Курбского, ты можешь держать меня в неволе, даже лишит жизни, но кроме презрения ничего не увидишь в глазах моих». Ночью княгиня подслушала разговор Тонненберга с его приближенными и узнала, что он действительно ужасный злодей. Бог знает, чем бы кончились наступательные действия Тонненберга, если б сама судьба не поспешила на выручку добродетели злополучной княгини: Тонненберг, возвращаясь однажды с добычи, был застигнут наводнением и утонул. Все жертвы, томившиеся в замке, получили свободу. Между ними княгиня узнала Вирланда и Минну, которую, как теперь оказалось, похитил Тонненберг, вместе с остроумным ее обожателем. Княгиня решилась идти в Нарву, но на дороге заблудилась и попала в хижину к рыжему эстонцу, который сначала хотел ее убить, а потом сжалился и предложил ей у себя приют. Она жила у эстонца несколько лет. Эстонец имел обыкновение отправляться за дровами с ее сыном; в одну из таких поездок эстонца съели волки, а Юрий, по уши завязший в снегу, был вытащен проезжим купцом и взят им на воспитание.

Синели сумерки; яркая вечерняя звезда блеснула на темной лазури неба; новый снег замёл следы проезжих, но кто в сие время обегает вкруг уединенной хижины? Чьи призывания раздаются в лесу без ответа? — Это мать, зовущая напрасно сына; это княгиня Курбская, кличущая Юрия. Она озирается во все стороны; она ждет... но темнота простерлась по небу, скрывая от глаз ее окружающие предметы; сердце ее трепещет... она рыдает, простирает руку в отчаянии, не зная, какой жребий постиг ее сына...

Оплакав красноречиво, хоть и безграмотно, потерю сына, княгиня отправилась в Нарву. Для чего она не сделала того прежде? — спросите вы. Бог ее знает! уж, видно, такова была у нее натура! Между тем Курбский явился при дворе Сигизмунда и был принят чрезвычайно ласково. Король нарек его князем ковельским, осыпал богатством и почестями и поставил наряду с первейшими своими вельможами. Но ничто не радует изменника; ему тяжело на чужой земле; в самой славе он не может быть счастлив и — казнится в собственной совести... Замечаете: цель романа видимо достигается!.. Участие, которое принимал Курбский в неприязненных действиях Сигизмунда и потом Стефана Батория против России, еще более увеличило его терзания; брак с графинею Дубровицкою совсем не имел тех последствий, каких ожидал Курбский: графиня оказалась ветреною, пустою и капризною женщиною. Курбский развелся с женою и в ковельском замке своем, от нечего делать, принялся наблюдать за полетом птиц, сопровождая свои наблюдения чувствительными тирадами, вроде следующей:

«Они (птицы) летят туда, где странствует Гликерия (прежняя жена Курбского) с сыном моим. Может быть, они пролетали перед ними, а я

590


еще не скоро увижу родных! Для чего я не могу увидеть оставленных, мною? Не могу уже подать им помощи и облегчить жребий их, мне самому безвестный! Летите, птицы, вы возвратитесь в прежний приют свой, я бежал из отечества!»

Так, именно так должен был думать и говорить Курбский. Б. М. Ф(θ)едоров, так мастерски представивший его в важнейших случаях жизни резонером и селадонным вздыхателем, а в остальных негодяем и глупцом, — прав, как нельзя более. Да и может ли ошибаться такой опытный и стародавний сочинитель?..

Но далее. Княгиня Курбская, узнав о вторичном браке своего неверного супруга, сперва, как водится, упала в обморок, а потом уехала в Тихвинскую обитель и там постриглась. Туда же прибыла прежняя воспитанница княгини, четвертая жена Иоанна Васильевича, Анна Колтовская. Приятность вида кроткой Анны, говорит Б. М. Ф(θ)едоров, возбуждала общее удивление. Игуменья повела ее по кельям; в одной из монахинь царица узнала прежнюю свою воспитательницу — княгиню Курбскую.

— Неисповедимы судьбы господни!— воскликнула княгиня, всплеснув руками. — Царица приходит ко мне, и я в ней вижу свою питомицу! Бог возвеличил твое смирение и утешил меня твоим присутствием!

— Велика ко мне милость его!— воскликнула Анна, — когда я еще вижу тебя. Здесь отрада душе моей! Здесь в благоговейных молитвах прославляется имя господне!

Когда царица прибыла в Тихвинскую обитель, княгиня Курбская была уже на краю гроба. День ото дня становилось ей хуже. Послали за исповедником. «Пришел почтенный старец в сопровождении юного черноризца, его послушника». Молодой инок не сводил глаз с княгини.

И она взглянула на него; до того времени не обращала она внимания на окружающих ее, предавшись благоговейному чувству; но тут она быстро, быстро устремила взор на него, приподнялась, качая головою; сердце ее сказалось ей воскресшею надеждою; все черты ее сына представились ей в лице инока, и она простерла к нему дрожащие руки. «Сын мой, Юрий!»— исторглось из уст ее.

— Родная! — сказал инок, преклоняясь до земли.

— Ты сын мой! Юрий!.. Спаситель мне возвращает тебя!

И она с трудом дышала; лице ее изменилось от сильного движения души; она опустилась на одр и несколько времени лежала безмолвно; но прежнее спокойствие вскоре появилось на лице ее; радость чистая, небесная оживила черты.

Все присутствовавшие были поражены сим неожиданным случаем; многие не понимали судьбы, разлучавшей мать и сына и соединившей их в стенах Тихвинской обители(?..).

Прошу, да скроется в стенах сих тайна возвращения сына моего! — сказала княгиня, обращаясь к окружающим: — умоляю вас священными тайнами божественных даров; от сего зависит спасение жизни его.

591


В заключение княгиня взяла с Юрия обещание отправиться к отцу и умерла. «О! родительница!» — воскликнул Юрий иупал без чувств на труп ее. Князь Курбский продолжал следить в своем ковельском замке, за полетом птиц и попрежнему говорил к ним чувствительные тирады, когда ему доложили о русском страннике, который желает с ним увидеться. Вошел Юрий. Курбский не узнал сына, и тот не счел нужным открыться. Более года жил он в замке отца под именем инока, рассуждая с ним о любезном их сердцу отечестве.

В сих разговорах неприметно проходило время. Курбский(,) предаваясь стремлению мыслей, забывал свою скорбь, и удивляться ли, что Юлиан слушал его с восторгом. Ему приятно было питать деятельность размышлений его отца, чтобы только успокоить болезненное чувство его души.

Наконец ему наскучило такое прекрасное занятие, и он однажды сказал отцу, что может быть сын его жив.

— Нет, отвечал Курбский, он погиб с моею Гликериею; верный слуга мой не нашел следов их; были и другие слухи, но не оправдались. Нет никакого сомнения, что они (слухи?) погибли; я уверился в смерти их (?).

— Сын твой жив! — вскричал Юлиан, не удерживая более порыва сердечного.

— Что, говоришь ты? где он?— спросил приведенный в изумление Курбский.

— У ног твоих! — воскликнул Юлиан, бросаясь перед ним на колена.

— Боже! возможно ль?.. ты ли сказал?..

— Ужели ты не узнаешь меня, злополучный родитель?

Следуют обнимания, целования и рассматривание какого-то рубца, по которому выходит, как дважды два, что Юрий действительно сын Курбского. Радуются, потом снова плачут. Чтоб искупить грехи «злополучного родителя», Юрий решается на великую жертву: он становится в ряды русских воинов, дерется с поляками и погибает. Вскоре после того в Польшу приходит весть о кончине Иоанна Васильевича, а вслед за тем умирает Стефан Баторий. Курбский, забыв свои немощи, спешит в Гродно поклониться царственному праху своего покровителя. На дороге он останавливается в корчме и здесь встречается с призраком, явление которого Борис Михайлович изображает следующим образом:

Курбский лежал на одре, но тревожен был сон его, и глаза по временам открывались в смутной дремоте. Внезапно слышит он шум... слышит, как хлопнуло окно при сильном порыве ветра... и в сию минуту кто-то появился. Курбский не верит глазам своим: при свете лампады он видит самого Грозного, в черной одежде инока; его волнистая брада, его посох остроконечный.

Курбский содрогнулся.

— Что тебе? — вскричал он, торопливо поднявшись с одра иустремив взор на страшное видение.

592


— Я пришел за тобою,— сказал гробовым голосом призрак, остановив на нем впалые, неподвижные глаза, и, стуча жезлом, приближался к одру князя.

— Отступи! — воскликнул князь в ужасном волнении духа, отражая призрак знамением креста.

Привидение уже стояло у одра его иподняло остроконечный жезл.

За этою, чисто шекспировскою сценою следует вожделенный конец. Слава богу!

Из всех прелестей, которых можно насчитать в этом романе по крайней мере до тысячи, нас особенно поразило следующее обстоятельство. На всех почти действиях героев и героинь Б. М. Ф(θ)едорова лежит печать какой-то глупости и тупоумия, как будто необходимых спутников дел того времени. Этот странный колорит сообщен даже некоторым событиям чисто историческим, нисколько не принадлежащим изобретательности Бориса Михайловича. Отчего это? Вероятно, это сделалось невольно, бессознательно... Царь Иоанн Васильевич, остающийся доныне нерешенного загадкою русской истории, обладавший умом великим, плодом которого было столько славных дел, — окруженный в самых пороках и преступлениях своих каким-то грозным, неприступным величием,— этот Иоанн Васильевич совершенно разгадан в романе Б. М. Ф(θ)едорова.1 Борис Михайлович представил его бездушным тираном, злодействующим по внушению глупых и неискусно сплетенных клевет. Так искажаются в руках бездарности самые очевидные исторические факты!.. Князь Курбский, как мы уже сказали, низведен до степени недальновидного и пошло чувствительного резонера и, обреченный «казниться в собственной своей совести», вместо того, чтоб действовать, беспрестанно толкует о добродетели и о помраченных изменою заслугах своих, которых, впрочем, из романа нисколько не видно. Смешно вспомнить, как изображен у г. Ф(θ)едорова двор Сигизмунда, графиня Дубровицкая, почтеннейший Радзивилл и другие польские магнаты! Это — верх совершенства... Но стоит ли говорить о таких мелочах? Как будто можно было ожидать от почтеннейшего Б. М. Ф(θ)едорова более того, что он дал нам? Борис Михайлович сделал свое дело: он представил нам в своем романе несколько умилительно трогательных встреч и прощаний нежных чад с дражайшими родителями, мужей с женами, сестер с братьями, вывел на сцену юродивого, без которого ни один плохой исторический русский роман обойтись не может, наградил добродетель, наказал порок,— а до исторической верности характеров, до колорита места и времени и до всего прочего, что требуется от исторического романа, ему нет и дела. Было бы доказано, что злодей в самой славе не может быть счастлив и казнится в собственной совести; всё же прочее — вздор!..

593


Из выписок, приведенных выше, читатели, между прочим вероятно, заметили, что роман Б. М. Ф(θ)едорова написан плавным, высокоторжественным слогом, каким нынешнее развратное человечество уж не пишет. Что прикажете делать? В наше время, когда некоторые дерзкие люди осмеливаются говорить что будто и литература и язык русский значительно шагнули вперед, Б. М. Ф(θ)едоров всё еще придерживается старины и округляет свои периоды по методе «карамзинской речи», не обращая внимания на то, что сам Карамзин, после прозы Пушкина, не стал бы писать так, как писал в свое время. Эта метода, как всякому известно, заключается в употреблении разного рода реторических фигур и в особенном расположении слов, по которому причастия и прилагательные имена ставятся весьма часто после существительных. Вот образчики ее у Б. М. Ф(θ)едорова: «Взирая на старца, плачущего о злополучном отечестве, плакали и воеводы московские».— «Тонненберг невинному сердцу льстил так приятно, что прелестное личико Минны невольно обращалось к нему, как цветок, по разлуке с солнцем тоскующий». — «Фимиам лести приятен только тогда, когда слегка и нечаянно доходит до нас, как ветерок, с цветков долетающий». — «Тогда-то дни и ночи несчастная проводила в молитве, чтоб умилостивить небо за супруга виновного».— «Печать тления изобразилась на лице прекрасном»... и т. д.

При всем нашем уважении к почтеннейшему Б. М. Ф(θ)едорову, мы, не имея обыкновения занимать читателей вздором, как бы он ни был забавен, — ни за что не распространились бы так о «Князе Курбском», если б в предисловии к этому роману не было строк весьма замечательных:

Многие знаменитые литераторы и любители словесности одобряли труд мой, в котором видели начатки русского исторического романа (?!??..).

Вот куда метнул почтеннейший Борис Михайлович! Начатки русского исторического романа — шутка!.. И в чем же эти начатки?.. В неверном и пошлом до невероятности пересказе некоторых исторических событий, с примесью пустяков собственного изделия сочинителя! Любопытно было бы услышать от самих знаменитых литераторов и любителей словесности, как и с какою миною отзывались они о романе почтеннейшего Бориса Михайловича?.. Не желая, чтоб «скромное» предисловие сочинителя ввело кого-нибудь в заблуждение, мы сочли долгом показать читателям «сочинение», в котором «многие видели начатки русского исторического романа», в полном и настоящем его блеске и, с своей стороны, повторяем, что не видели в романе Б. М. Ф(θ)едорова ничего, кроме в высшей

594


степени неудачного порождения невероятных, но, увы, бесполезных усилий бесталантности...

Сочинитель, как видно, страстно влюбленный в свое хворое детище, не ограничился в предисловии тем, что мы выписали. Счувством рассказывает он, как двадцать с лишком лет сочинял «Курбского» и какие препятствия, соединенные с воспоминанием горестных для сочинителя потерь, замедляли появление романа, в котором, как говорит он, принимали участие (?) многие любезные сердцу сочинителя особы. «Князь Курбский взял такую долю в моей жизни,— заключает Б. М. Ф(θ)едоров,— что я должен бы написать повесть о моем романе. Многие ожидали его появления, но мысль о тех из них, которых уже нет, несколько раз останавливала надолго мой труд; без них тяжело мне было оканчивать историческую картину, которая была предметом их внимания, участия, заботливости!» Покойники, видно, в самом деле были добрые люди, и нет ничего странного, что Борис Михайлович так горько о них сокрушается: он потерял в них, может быть, единственных своих читателей!

«Сочинение» испещрено эпиграфами, которые, вместе взятые, представляют живое подобие так называемых «российских песенников», где рядом с стихами Пушкина безграмотные издатели помещают нелепые вирши разных темных стихоплетов. Напечатано оно на сероватой бумаге, с чрезвычайными ошибками, и посвящено памяти княгини Юсуповой, Н. М. Карамзина и А. С. Шишкова, «благотворивших сочинителю». Словом, в романе соблюдены все как внешние, так и внутренние условия, требуемые от книги публикою, которая запасается умственною пищею от брадатых букинистов, разносящих по лицу России творения, не принимаемые в порядочных книжных лавках.

24. Мысли Паскаля. Перевел с французского Иван Бутовский. Санкт-Петербург. В тип. И. Бочарова. 1843. В 12-ю д. л., 299 стр.1

Паскаль занимает важное место в летописях наук и литературы Европы. Это один из замечательнейших людей XVII века. Заслуги его в области математики чрезвычайно велики. Но Паскаль знаменит еще и как мыслитель, действовавший полемически. Он три года сражался с иезуитами и нанес им страшный вред своими «Провинциальными письмами». Это была злая сатира, вроде Эразмовой «Epistolae obscurorum virorum».* Действие, произведенное ею, было так велико, что, что по определению папы, она была во Франции всенародно сожжена рукою палача в 1660 году. Страдая разными недугами,


* «Письма темных людей»2 (латин.). — Ред.

595


Паскаль, уже в преклонных летах, набросал, на разных клочках бумаги, отрывочные мысли о разных предметах. В этих отрывках много глубокомыслия, и в свое время их действие должно было быть велико. Теперь эти «Мысли» интересны как исторический памятник. Чтоб дать понятие о характере их, выписываем некоторые:

Отчего следуют большинству мнений? Оттого ли, что в нем больше справедливости? Нет! — здесь увлекает только сила. Почему следуют у нас старинным законам и мнениям? не потому ли, что в них больше здравого смысла? Совсем не то! Кроме их, нет других, а поэтому и не с кем разногласить.

_______________

Власть, основанная на мнении и воображении, держится некоторое время: это власть кроткая и добровольная; но власть силы всегда берет верх. Поэтому мнение есть владыка мира, а сила тиран его.

_______________

Как хорошо придумано отличать людей больше по наружности, чем по внутренним качествам! Кому из нас двоих идти вперед? кто кому уступит дорогу? непроворный? Но и я сам так же, как он, проворен.

И так, пожалуй, дело дойдет до драки. У него четыре лакея; у меня один: это, очевидно, стоит только перечесть. Так должен я уступить дорогу; и очень глупо было бы спорить. Вот мы и поладили таким образом — и это одно из величайших благ!

_______________

Могущество сильных весьма много основывается на слабости и непросвещении толпы………….

Наши сановники очень хорошо постигли эту тайну. Их красные мантии, их собольи шубы, чертоги, где дают расправу, лилии, всё это наружное величие было необходимо: и если б врачи не носили полукафтаний и туфель, а законники четыреугольных шапок и широких мантий, никогда не обманывали бы они свет(а), который не может противиться признакам столь достоверным. Одни военные не старались так выставлять себя; их доля действительно самая существенная………..

Если б судьи имели в виду истинное правосудие, врачи — истинное искусство исцелять недуги, то не для чего бы иметь им и большие шапки. Величие самых наук довольно вселяло бы к себе уважения и без них. Но, обладая только мечтательными знаниями, им необходимо прибегать (галлицизм!) к этим пустым прикрасам, поражающим воображение, с которым имеют они дело, и, действительно, через них-то они и снискивают уважение.

Мы не можем видеть стряпчего, в его полукафтаньи и с огромной шапкой на голове, без выгодного мнения о его способностях.

Швейцарцы оскорбляются, когда их принимают за знатных, и доказывают свое родовое мещанство, чтоб их сочли достойными занимать важные должности.

______________

Для управления кораблем не избирают того из путешественников, который происхождения знатнейшего. (Стр. 179—182).

______________

Нарядная одежда не безделица; это выставка, что много людей на вас работают; прическа показывает, что у вас есть камердинер, парикмахер и пр.; белье, что у вас есть швеи, прачки и пр.

А это уже не просто выставка и не просто наряд — иметь множество рук к своим услугам (?).

______________

596


Удивительно: не хотят, чтобы я уважал человека за то, что одет в парчу и за ним идут семь или восемь лакеев! Да он велит прибить меня, если не отдам ему почтения. Эта одежда — сила; совсем иное отношение богато убранного коня к другой лошади.

Монтань очень забавен, когда, не видя в этом разницы, удивляется, что другие ее находят, и спрашивает, какая причина. (Стр. 185—186)

____________

Великое преимущество знатность! она с восемнадцати или двадцати лет доставляет человеку известность и уважение, которых другой едва добьется в пятьдесят лет; тут тридцать лет выигрывается без всякого труда. (Стр. 187).

____________

У нас есть все хорошие правила: им нет только приложения. Например, никто не сомневается, что жизнью должно жертвовать для защиты общей пользы; но теперь редко кто приносит эту жертву религии. Неравенство необходимо между людьми; но, допустив его, вы открыли путь к злоупотреблению. Нужно дать немного воли уму, и вот случай к величайшей его необузданности. Всему свой предел. Вещи сами по себе не имеют границ: законы хотят положить их, а разум противится.

____________

Разум повелевает нами сильнее всякой власти. Не покоряясь власти, делаемся несчастными, а, не повинуясь разуму, делаемся глупцами. (Стр. 291—292).

____________

Смеяться над философиею значит философствовать. (Стр. 254).

Переводчик заслуживает полную благодарность за перевод дельной книги; но нам кажется, что если б он вместе с «Мыслями» перевел и другие, чисто литературные произведения Паскаля — это было бы еще лучше.

25. История государства Российского, сочинение Н. М. Карамзина. Издание пятое в трех книгах(,) заключающих в себе двенадцать томов, с полными примечаниями, украшенное портретом автора, гравированным на стали в Лондоне. Издание И. Эйнерлинга. Книга III (томы IX, X, XI и XII). Санкт-Петербург. В тип. Эдуарда Праца. 1843. В 8-ю д. л., в две колонны, 280, 166, 184, 200, 183, 86, 84, 147 и XLVII стр.1

Карамзин воздвигнул своему имени прочный памятник «Историею государства Российского», хотя и успел довести ее только до избрания на царство дома Романовых. Как всякий важный подвиг ума и деятельности, исторический труд Карамзина приобрел себе и безусловных, восторженных хвалителей и безусловных порицателей. Разумеется, те и другие равно

597


далеки от истины, которая в середине. Для Карамзина уженастало потомство, которое, будучи чуждо личных пристрастий судит ближе к истине. Главная заслуга Карамзина, как историка России, состоит совсем не в том, что он написал истинную историю России, а в том, что он создал возможность в будущем истинной истории России. Были и до Карамзина опыты написать историю но тем не менее для русских история их отечества оставалась тайною, о которой так или сяк толковали одни ученые и литераторы. Карамзин открыл целому обществу русскому, чтоу него есть отечество, которое имеет историю, и что история его отечества должна быть для него интересна, и знание ее не только полезно, но и необходимо. Подвиг великий! И Карамзин совершил его не столько в качестве исторического, сколько в качестве превосходного беллетрического таланта. В его живом и искусном литературном рассказе вся Русь прочла историю своего отечества и в первый раз получила о ней понятие. С той только минуты сделались возможными и изучение русской истории и ученая разработка ее материалов: ибо только с той минуты русская история сделалась живым и всеобщим интересом. Повторяем: великое это дело совершил Карамзин преимущественно своим превосходным беллетрическим талантом. Карамзин вполне обладал редкою в его время способностию говорить с обществом языком общества, а не книги. Бывшие до него историки России не были известны России, потому что прочесть их историю могло только одно испытанное школьное терпение. Они были плохи, но их не бранили. История Карамзина, напротив, возбудила против себя жестокую полемику. Эта полемика особенно устремляется на собственно историческую, или фактическую часть труда Карамзина. Большая часть указаний критиков дельна и справедлива; но укоризненный тон их делает вреда больше самим критикам, нежели Карамзину. Труд его должно рассматривать не безусловно, а принимая в соображение разные временные обстоятельства. Карамзин, воздвигая здание своей истории, был не только зодчим, но и каменщиком, подобно Аристотелю Фиоравенти, который, воздвигая в Москве Успенский собор, в то же время учил чернорабочих обжигать кирпичи и растворять известь. И потому фактические ошибки в истории Карамзина должно замечать для пользы русской истории, а обвинять его за них не должно. Гораздо важнее разбор его понятий об истории вообще и взгляд его на историю России в частности, равно как и манера его повествовать. Но и здесь должно брать в соображение временные обстоятельства: Карамзин смотрел на историю в духе своего времени — как на поэму, писанную прозою. Заняв у писателей XVIII века их литературную манеру изложения, он был чужд их критического, отрицающего на-

598


правления. Поэтому он сомневался, как историк, только в достоверности некоторых фактов, но нисколько не сомневался в том, что Русь была государством еще при Рюрике, что Новгород был республикою на манер карфагенской, и что с Иоанна III Россия является государством, столь органическим и исполненным самобытного, богатого внутреннего содержания, что реформа Петра Великого скорее кажется возбуждающею соболезнование, чем восторг, удивление и благодарность. В одном месте своих сочинений Карамзин ставит в вину Сумарокову, что тот в трагедиях, «называя героев своих именами древних князей русских, не думал соображать свойства, дела и язык их с характером времени». И что же? такой же упрек можно сделать самому Карамзину: герои его истории отчасти напоминают собою героев трагедий Корнеля и Расина. Переводя их речи, сохранившиеся в летописях, он лишает их грубой, но часто поэтической простоты, придает им характер какой-то витиеватости, реторической плавности, симметрии и заботливой стилистической отделки, так что эти речи, в его переводе, являются похожими на перевод речей римских полководцев из истории Тита Ливия. Сличите отрывки в подлиннике из писем Курбского к Иоанну Грозному с карамзинским переводом их (в тексте и примечаниях) и вы убедитесь, что, переводя их, Карамзин сохранял их смысл, но характер и колорит давал совсем другой. Историческая повесть Карамзина «Марфа Посадница» может служить живым свидетельством его исторического созерцания: герои ее — герои флориановских поэм, и они выражаются обработанным языком витиеватого историка римского — Тита Ливия. Русского в них нет ничего, кроме слов. Вот, например, речь боярина московского на новгородском вече:

Граждане новогородские! князь московский и всея России говорит с вами — внимайте!

Народы дикие любят независимость, народы мудрые любят порядок: а нет порядка без власти самодержавной. Ваши предки хотели править сами собою и были жертвою лютых соседов и еще лютейших внутренних междоусобий. Старец добродетельный, стоя на праге вечности, заклинал их избрать владетеля. Они поверили ему: ибо человек при дверях гроба может говорить только истину.

Граждане новогородские! в стенах ваших родилось, утвердилось, прославилось самодержавие земли русской. Здесь великодушный Рюрик творил суд и правду; на сем месте древние новогородцы лобызали ноги своего отца и князя, который примирил внутренние раздоры, успокоил и возвеличил город их. На сем месте они проклинали гибельную вольность и благословляли спасительную власть единого. Прежде ужасные только для самих себя и несчастные в глазах соседов, новогородцы под державною рукою варяжского героя сделались ужасом и завистию других народов; и когда Олег храбрый двинулся с воинством к пределам юга, все племена славянские покорились ему с радостию, и предки ваши, товарищи его славы, едва верили своему величию.

599


Олег, следуя за течением Днепра, возлюбил красные берега и в благословенной стране киевской основал столицу своего обширного государства; но великий Новгород был всегда десницею князей великих, когда они славили делами имя русское. Олег под щитом новогородцев прибил щит свой к вратам цареградским. Святослав с дружиною ново-городскою рассеял, как прах, воинство Цимисхия, и внук Ольгин вашими предками был прозван Владетелем мира.

Граждане новогородские! не только воинскою славою обязаны вы государям русским: естьли глаза мои, обращаясь на все концы вашего града, видят повсюду златые кресты великолепных храмов святой веры естьли шум Волхова напоминает вам тот великий день, в который знаки идолослужения погибли с шумом в быстрых волнах его,— то вспомните что Владимир соорудил здесь первый храм истинному богу; Владимир низверг Перуна в пучину Волхова!.. Естьли жизнь и собственность священны в Новегороде, то скажите, чья рука оградила их безопасностию?.. Здесь (указывая на дом Ярослава) — здесь жил мудрый законодатель, благотворитель ваших предков, князь великодушный, друг их, которого называли они вторым Рюриком!.. Потомство неблагодарное! внимай справедливым укоризнам!

Новогородцы, быв всегда старшими сынами России, вдруг отделились от братий своих; быв верными подданными князей, ныне смеются над их властию... и в какие времена? О стыд имени русского! Родство и дружба познаются в напастях; любовь к отечеству также... Бог в неисповедимом совете своем положил наказать землю русскую. Явились варвары бесчисленные, пришельцы от стран никому неизвестных, подобно сим тучам насекомых, которые небо во гневе своем гонит бурею на жатву грешника. Храбрые славяне, изумленные их явлением, сражаются и гибнут; земля русская обагряется кровию русских; города и села пылают; гремят цепи на девах и старцах... Что ж делают новогородцы? Спешат ли на помощь к братьям своим?.. Нет! пользуясь своим удалением от мест кровопролития, пользуясь общим бедствием князей, отнимают у них власть законную, держат их в стенах своих, как в темнице, изгоняют, призывают других и снова изгоняют. Государи новогородские, потомки Рюрика и Ярослава, должны были слушаться посадников и трепетать вечевого колокола, как трубы суда страшного! Наконец никто уже не хотел быть князем вашим, рабом мятежного Веча... Наконец русские и новогородцы не узнают друг друга!

Отчего же такая перемена в сердцах ваших? Как древнее племя славянское могло забыть кровь свою?.. Корыстолюбие, корыстолюбие ослепило вас! Русские гибнут, новогородцы богатеют. В Москву, вКиев, в Владимир привозят трупы христианских витязей, убиенных неверными, и народ, осыпав пеплом главу свою, с воплем встречает их: в Новгород привозят товары чужеземные, и народ с радостными восклицаниями приветствует гостей иностранных! Русские считают язвы свои: новогородцы считают златые монеты. Русские в узах: новогородцы славят вольность свою!

Ответ Марфы московскому боярину еще характеристичнее: она в своей речи ссылается на историю Рима и упоминает о готах, вандалах и эрулах!!

Скажут, мы говорим о повести Карамзина, а не об истории: нет, мы говорим о взгляде его на русскую историю и жизнь наших предков...

И однако ж мы далеки от детского намерения ставить в упрек Карамзину то, что было недостатком его времени.

600


Нет, лучше воздадим благодарность великому человеку за то, что он, дав средства сознать недостатки своего времени, двинул вперед последовавшую за ним эпоху. Если когда-нибудь явится удовлетворительная история России,— этим обязано будет русское общество историческому же труду Карамзина, упрочившему возможность явления истинной истории России. Но и тогда история Карамзина не перестанет быть предметом изучения и для историка и для литератора, и новый историк России не раз сошлется на нее в труде своем... Как памятник языка и понятий известной эпохи, история Карамзина будет жить вечно.1

Издание «Истории государства Российского», предпринятое г. Эйнерлингом, почти окончено; остается напечатать только «Ключ», составляемый г. Строевым.2 О достоинстве этого издания говорить нечего: лучшего ничего нельзя ни требовать, ни вообразить, за исключением довольно высокой цены. Приложения, сделанные издателем, показывают, что он смотрит на издание классических писателей истинно европейски. Говорят: эти приложения не важны. Пусть так; но приятно иметь в одной книге всё, что только написано рукою автора. Статья «О древней и новой России» чрезвычайно любопытна, как живое свидетельство исторических и политических понятий Карамзина, и г. Эйнерлинг очень хорошо сделал, поместив и ее в числе приложений.

26. Стихотворения Милькеева. Москва. В Университетской тип. 1843. В 12-ю д. л. 222 стр.3

Ирония составляет один из преобладающих элементов современной поэзии. Это понятно: поэзия есть воспроизведение действительности, верное зеркало жизни, — а где же больше иронии, как не в самой действительности? кто же больше и злее смеется над самой собою, как не жизнь? Посмотрите, как любит она противоречие, жертвою которого бывает беспрестанно бедная человеческая личность! Вот, например, два актера: один — безумец, гуляка праздный,4 не подозревающий ни святости искусства, ни его высокого назначения, невежда безграмотный, ленивец, добродушный хвастун,— и, между тем, в этой грязной натуре скрыты богатые самородки великих чувствований, могучих страстей; эта безумная голова озаряется горящим ореолом вдохновения, — и рыдает и колеблется многочисленная толпа при звуках голоса этого самовластного чародея, и каждый уносит с собою из театра те высокие откровения, те таинственные глаголы жизни, для принятия которых нужно посвящение... За что же этот дар, это могущество слова, взора и жеста, эта чудодейственная сила? За что, за какой

601


подвиг такая высокая награда? Ирония, ирония, ирония!.. Вот другой актер: страсть к искусству — его жизнь; изучение искусства — занятие, забота, труд всей его жизни; стремление к славе — болезнь его души... И вот появляется он перед толпою, разбеленный и разрумяненный, с важным видом и ловко, смело, с грациею повертывает картонного булавою гладиатора или картонным мечом Александра Македонского величаво говорит с другом своим Алхимересом об измене Амалафриды, — театр дрожит от рукоплесканий, вызовам нет конца... Но отчего же в этом восторге толпы слышен один шум и крик? отчего она с таким же точно восторгом через минуту после того принимает пошлый водевиль, и ни один человек из нее не выходит из театра с поникшей головою, с грустным раздумьем на челе?.. Художник упоен, восхищен своим торжеством; он так низко, так почтительно кланяется вызывающей его толпе... Но отчего же так раздражает его всякое двусмысленное суждение «немногих» — его, который так доволен «всеми»? Отчего же так уязвляет его легкая улыбка «немногих»? Что он видит в ней?— Иронию видит в ней он, жертва иронии, сам воплощенная ирония действительности...1 После этого как понятны эти слова пушкинского Сальери:

Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений — не в награду
Любви горящей, самоотверженья,
Трудов, усердия, молений послан,
А озаряет голову безумца,
Гуляки праздного?..

Это значит совсем не то, чтоб жизнь состояла из одних противоречий и чтоб гений всегда был «праздный гуляка», а самоотвержение труда и изучения всегда было признаком ограниченности и бездарности: нет, мы хотим сказать только, что действительность часто любит отступать от своих разумных законов, часто любит пошутить сама над собою. В этом-то и состоит ее ирония. Везде и повсюду видим мы эту иронию; везде и повсюду видим мы жертв этой иронии; везде и повсюду — и в природе, и в истории, и в судьбе индивидуумов. Вот девушка, одаренная столь дивною красотою, что, кажется, весь мир должен преклониться перед нею... И что же? — иногда (и чаще всего) оказывается, что душа ее пуста, сердце холодно, ум ограничен, и велико только ее мелочное самолюбие... Вот девушка, вся созданная из великодушного самопожертвования, из горящей любви и высокого стремления, созданная для того, чтоб осчастливить жизнь достойного человека, быть наградою за великий подвиг жизни, — но увы!

602


никто не добивается этого счастия, этой награды: она дурна собою, ей недано волшебного обаяния женственности, с нейговорят, как с умным мужчиною... Заглянем ли в историю — и там ирония царит над людьми. Никогда, говорят знатоки военного дела, никогда Наполеон не развертывал в такой ширине и глубине своего военного гения, как перед своим падением,— и всё-таки пал, низринутый какою-то невидимою рукою, какою-то странною ирониею действительности... Сколько людей с торжеством и славою выступило на историческое поприще; но одна минута — и лавровый венок сменялся шутовским колпаком,— и эти люди оказывались столь же малыми для исторической арены, сколько были они велики для обыкновенного круга жизни. Стало быть, им не было места ни там, ни здесь,— и там и здесь им суждено было погибнуть жертвою иронии...

Не мало представляет таких жертв иронии область искусства и литературы. Этот мрачный закон иронии особенно часто тяготеет над так называемыми «самоучками» и вообще над людьми, которые вдруг изменяют назначенную им судьбою дорогу жизни, и изменяют вследствие сознания тайного внутреннего призвания к искусству. Действительно, тайный внутренний голос зовет и манит их к блестящей мечте, раздаваясь во глубине души их звуками Вадимова колокольчика;1 грудь их полна тревогою, и даже во сне слышат они слова: «Встань из грязи, в которую бросила тебя судьба, мужайся и иди вперед,— лавры победы, удивление толпы и бессмертие в веках ожидают тебя!» Ужасен этот голос, ибо нельзя узнать, чей он — ангела-хранителя или черного демона; такой вопрос решается только временем и фактами, а в этом-то и состоит ирония жизни. Правда, характер истинного призвания тем отличается от ложной тревоги, что в нем преобладает сторона рассудка, тогда как в последней действует преимущественно фантазия; но в том-то и заключается возможность ошибки, что мечты фантазии часто очень похожи на проявление действительности и что в этих мечтах есть своя доля действительности. Человек недоволен своим положением, им овладевает сильное, неодолимое стремление вырваться из тесного круга, в который поставила его судьба: это еще не значит, чтоб внутренний голос этого человека звал его сделаться великим деятелем в сфере истории или искусства; чаще всего этот внутренний голос означает не более, как стремление сделаться просто человеком, развить в себе все данные богом духовные силы; но в том-то и состоит ирония жизни, что люди не всегда могут или умеют понять истинный смысл своих стремлений и принимают за тревогу гения зов к человеческому достоинству.

Литературная деятельность имеет в себе гораздо больше

603


обаятельного, чем что-нибудь, — может быть, потому именно что она представляет собою одно из важнейших поприщ для таланта. Вот почему молодые люди с пылким воображением и горячею кровью хотят у нас быть непременно поэтами. Для них все люди разделяются на два разряда: на людей великих т. е. поэтов, и на людей обыкновенных, т. е. не-поэтов. Если они почувствуют в груди своей эту неопределенную тревогу, которая производится горячею кровью, пылким воображением, маленьким избытком чувства, искоркою ума, а главное — молодостию, — они сейчас хватаются за перо и пишут стихи либо роман. Я поэт! — за право сказать себе это слово они готовы пожертвовать всем; но как это право не требует особенно дорогих жертв, по крайней мере, свыше того, что стоит одна или две дести писчей бумаги, да отважная досужесть измарать ее размеренными строчками или размашистою прозою, то многие из них легко добиваются счастия быть печатно посвященными в поэты со стороны приятельского журнала. Потом они издают книжечку своих стихотворений. Приятельский журнал заранее извещает о выходе этой книжечки, как о деле необыкновенном, потом расхваливает книжечку; публика засыпает за нею, а сатана хохочет...1 И вот вам ирония жизни!

Из таких бедных стихотворцев особенно жалки так называемые поэты по призванию, поэты-самоучки и т. п. Между ними есть люди действительно с призванием — быть людьми порядочными и образованными, с потребностию развить в себе природные дары; между ними бывают даже люди с внутренними вопросами, на которые могли бы дать им ответ наука и нравственное развитие; но они предпочитают искать более легкого и более приятного разрешения своих вопросов и находят его— в поэзии, но не в поэзии великих гениев творчества, а в своих бедных и жалких виршах. Процесс творчества они считают какою-то каббалистикою: они думают, что если найдет на человека дурь вдохновения, то он без ума умен, без науки сведущ и может видеть без глаз, слышать без ушей. А тут еще удивление людей, лавровый венок славы, бессмертие в веках,— и всё это за такую дешевую цену! И пишет наш поэт, и издает он наконец книжечку своих стихотворений; но мир спокоен, люди и не подозревают, что между ними явился гений...

К числу таких явлений книжного мира принадлежат «Стихотворения г. Милькеева». Из посвящения книги и приложенного к ней письма поэта к Василию Андреевичу Жуковскому мы узнаем, что г. Милькеев родился и вырос на берегах Иртыша, чувствовал в себе неодолимое стремление вырваться из тесного, душного и ограниченного круга, в который поставила его судьба, в сферу более высшую, более человеческую, которую он почему-то полагал для себя в поэтической деятельности;

604


и что, наконец, ободренный вниманием В. А. Жуковского и пользуясь его просвещенным покровительством, переехал из Сибири в Россию. Вообще всё письмо г. Милькеева к В. А. Жуковскому проникнуто простотою, умом и достоинством. К интереснейшим подробностям этого письма принадлежат те, из которых мы узнаём, что г. Милькеев чувствовал решительное желание сделаться поэтом при чтении Плутарха, когда ему было шестнадцать лет; он не имел никакого понятия о правилах стопосложения и до уразумения их должен был дойти собственною проницательностию. Так же точно понял он и правила орфографии русской. Без сомнения, всё это стоило ему больших трудов и больших усилий, как человеку, лишенному всех пособий, какие представляют собою учители и учебники. Из этого видно, что г. Милькеев то, что называется «поэт самородный», «поэт-самоучка». Самородные поэты особенно замечательны потому, что на их творениях, как бы ни были они грубы и необделанны, всегда лежит печать оригинальности, столь часто чуждой обыкновенным талантам. Таков был Кольцов, стихотворения которого, дышащие самобытным вдохновением и талантом, до того оригинальны, что нет никакой возможности подделаться под их простую и наивную форму. Но увы! не к таким поэтам принадлежит самородный поэт г. Милькеев, если только принадлежит он к каким-нибудь поэтам. Не только самобытности и оригинальности,— в его стихах нет даже того, что прежде всего составляет достоинство всяких порядочных стихов: нет таланта поэтического. Наш приговор, может быть, жёсток, но он тем не менее справедлив, и это не трудно будет доказать при сколько-нибудь внимательном рассмотрении лежащих перед нами стихотворений. Они начинаются гимном солнцу:

О дивный красавец, колосс мирозданья!
Даря нас торжественным зрелищем дней,
Выходишь ты с бездной тепла и сиянья,
В короне зиждителъно-мощных лучей.
Природы великой жених воцаренный,
С тех пор, как ее украшением стал,
Когда не поспел ты на подвиг священный,
Когда на державную цель опоздал?1

Остановимся на минуту на этих стихах, чтоб спросить: есть ли в этой куче фраз и слов, есть ли в ней — не говорим поэзия, вдохновение — есть ли в ней какой-нибудь логический смысл?.. Что такое: дивный красавец, колосс мирозданья? Фразы, пустые восклицания, чуждые всякого поэтического воззрения, лишенные вся-

605


кого чувства... «Солнце выходит с бездной тепла и сиянья, в короне зиждительно-мощных лучей, даря нас торжественным зрелищем дней»: что это такое написали вы г. Милькеев? Неужели выражения: бездна тепла и света, торжественное зрелище дней и лучи с зиждительно-мощным эпитетом,— неужели всё это — поэзия, а не дурная проза в плохих стихах?.. Положим, что солнце — жених природы, но почему же оно — воцаренный жених? Конечно, в этом есть смысл но только один грамматический, а всякого другого смысла тут нет и признака. И что за похвала такая солнцу, что оно всегда «поспевало на священный подвиг» и никогда «не опаздывало на державную цель»? Ведь другими, более простыми и более богатыми смыслом словами это значит, что солнце всегда во-время встает и во-время заходит... И что за подвиг священный, что за державная цель? — Галиматья!..

В остальной половине стихотворения г. Милькеев говорит к солнцу, что его, солнце, древние принимали за божество, но что мы, новые, уже «не дадим поклонения», ибо знаем, что бог-то не оно, но что оно только создано богом. Всё это правда; но кто же не знал этой правды без стихотворения г. Милькеева? Ведь и то правда, что 2×2 = 4: неужели же и эту истину надобно перекладывать на плохие стихи? Древние обожествили, в поэтическом образе Аполлона, солнце, как отдельную благодетельную силу природы, — и сколько глубокого значения было заключено в их роскошно-поэтическом мифе бога света! Г-н Милькеев, конечно, рассудительнее греков смотрит на солнце, но это не мешает ему ничего в нем не видеть и говорить о нем пустою прозою в холодных виршах, тогда как греки, несмотря на всю младенческую наивность своего воззрения на солнце, так много в нем видели и в таких обаятельно-творческих формах выражали свое созерцание!

Но перейдем ко второму стихотворению в книжке г. Милькеева: может быть, оно будет лучше. Наш самородный поэт воспевает в нем «Возрождение»:

Смена холоду крутому,
Смена мертвым, душным льдам,
Сну болезненно-немому,
Зимним вихрям и снегам!
Мир очнулся весь глубоко,
И прелестен и богат,
Одевается широко
В новосвадебный наряд.

Стоят ли такие стихи какого-нибудь дельного разбора? В них нет ни одного живого образа, никакой картины. Эпитеты дет-

606


ски неточны, вычурны. А мысль всего стихотворения — это чистое резонерство о том, о сём, а больше ни о чем! Ежегодная изменяемость природы подает поэту повод рассуждать длинно и водяно о неизменяемости человека. Пьеса оканчивается такими курьезными стихами:

И сынам твоим судьбами
Заповедан тот же путь,
Так же в них ревет громами
Огнедышащая грудь.

Хоть бы г-ну Бенедиктову так выразиться!..

Впрочем, едва ли у кого достанет сил следить за всеми стихотворениями г. Милькеева. В одном у него —

Пылают сердца, как лампады,
К пределам парят неземным.

(Стр. 6).

Встихотворении «Сухарева башня» г. Милькеев так заставляет Петра Великого говорить полковнику Сухареву:

Хочу оставить я народу
Знак неподкупности твоей,
Где жил ты с верными стрельцами,
Построй там башню, да про вас
Она являет пред веками
Живописующий рассказ.

Потом стихотворец говорит о Брюсе, который

Сидел один, как демон, точно
С неразрешимым сатаной
Творя беседу полномочно.

Вода бассейна Сухаревой башни есть бальзам холодный и живой, который льется в наше тело, чтобы оно крепчало и светлело всегдашней чистотой. Чудная вода! Она так и блещет в чудных стихах г. Милькеева!..

В другом стихотворении нашего водяного поэта—

Мглою огненно-зыбучей
Вдруг одет небесный свод...

В третьем стихотворении (стр. 22) поэту явилось таинственное видение, в котором, за мраком мистицизма, не видно смысла и в котором поэт говорит нескладными стихами:

607


А грудь моя билась и сердце звучало,
Как будто нашествия тайн ожидало.

В четвертом стихотворении (стр. 73) поэт спрашивает:

Кто над бездной власть докажет,
Ярость дикую уймет
И безмолвием обяжет
Глубину ревучих вод?

Вся эта болтовня клонится к сравнению моря во время бури с человеческими страстями: какая пошлая реторика!

Есть стихотворение, в котором в числе других диковинок

Земля, игралище пространства,
Сама вертится колесом:
И тверди гордые светила
Обречены на быстрый ход;
Круговращательная сила
Весь поворачивает свод.

В одном стихотворении (стр. 161) г. Милькеев говорит даме-поэту, поздравляя ее со днем рождения:1

И вот что сердце вам лепечет!
Да ниспошлет на вас Зевес
Лет столь же много, сколько мечет
В грудь вашу звуков от небес!

В стихотворении «Буря» у г. Милькеева удалый ветер бьет в реку, черный ворон сидит на сосне, внимая задорный гул веселой, молодой грозы, машет крыльями живо под скрип дерев и трепет (?!) скал и спрашивает другого ворона, куда серый брат стремил нынче свои полеты, богат ли воротился он с лихой и доблестной охоты и не слыхал ли где голоса мечей... Боже мой, какая изысканная, какая высокопарная дичь!..

Но довольно! Из выписанного можно видеть, что в стихах г. Милькеева не только нет никаких признаков поэтического дарования, но даже видна положительная, решительная бездарность. Г-н Милькеев — подражатель г. Бенедиктова, подобно всем подражателям, доводящий до карикатуры и без того поразительные недостатки своего оригинала. Мы не встретили в целой книжке г. Милькеева ни одного поэтического стиха, ни одного живого образа, ни одной картины; стих его есть не что иное, как насильственное сведение слов, которые ревут, видя себя поставленными вместе. В выборе предметов, в мыслях не заметно никаких следов человеческих симпатий, живых стремлений, такта действительности. Особенно ссыла-

608


емся на два стихотворения. Героиня одного — кто бы вы думали?— кукушка!!!... В этой несчастной кукушке (стр. 49) г. Милькеев думал опоэтизировать народную легенду, надеялся объективировать свои задушевные верования — и, сам того не замечая, только унизил предмет, который усиливался поднять. Другое стихотворение воспевает — что бы вы думали?— русскую сивуху, иначе нарицаемую сиволдаем!!!... Это, вероятно, для народности! Хороша народность!..

Здравствуй, русское веселье,
Здравствуй, русское вино,
Православное (?) похмелье,
Чаш потопленное дно!
Ты по юношеским жилам
Влагой крепости бежишь,
И к былым, каленым (?) силам
Грудь увядшую стремишь!

Как возникли дни отчизны,
Кто из русских чад, любя
Свой предел без укоризны,
Не отведывал тебя?
Кто в пылу борьбы кровавой
Дрался насмерть и не пил?
Кто, приветствованный славой,
Чаш не пенил и не бил?

Как кто, г. Милькеев? — Думаем, что все порядочные люди в России... Пеньте, пожалуй себе в чаши «пенное» и «зеленое», если вам это нравится, бейте не только чаши (т. е. стаканы и плошки), но и стекла во храмах русского Бахуса, мы не мешаем вам, — только, ради всего пристойного и образованного, увольте нас от вашего радушного потчеванья; мы, право, не будем в претензии, если вы обнесете нас, — так же, как не были бы в претензии, если бы вы уволили нас и от излияний вашей музы...

Очень забавно, что в этом стихотворении г. Милькеев причину гения Ломоносова полагает в несчастной страсти этого великого человека к пенному вину...

О, милая наивность самородной музы! О, горькая, ядовитая ирония жизни! Стоило ли приезжать в Москву с берегов Иртыша, если это было за тем только, чтоб издать книжку таких стихотворений? Стоило ли о таком переезде писать в журналах и ожидать от него столь многого для русской поэзии? Стоило ли в журналах извещать публику, как о чем-то важном, о скором выходе в свет таких стихотворений? Что такое все это? — Ирония, горькая, ядовитая ирония жизни...

39 Белинский, т. VII

609


27. Странствователь по суше и морям. Санкт-Петербург. В тип. П. П. Бочарова. 1843. В 12-ю д. л. 216 стр 1

Нам неоднократно доводилось читать (и даже слушать накой-каких публичных чтениях) начертания путешествий, где как в пространной географии, автор весьма подробно, по систематическому порядку, описывает положение страны, нравы и обычаи жителей, произведения природы, искусств и так далее. Всё это очень полезно, потому что всегда почти увеличивает запас наших сведений, почерпнуты ли эти сведения из напечатанных уже дорожников, или состоят из собственных наблюдений путешественника. Но всё это большею частию немножко скучно, потому что в подобных начертаниях замечаешь более трудолюбия и начитанности, нежели ума и таланта. Этого нельзя сказать об авторе «Странствователя по суше и морям»: каждая страница его занимательной книжки обнаруживает в нем сметливую наблюдательность, уменье двумя, тремя резкими чертами обрисовать быт и характер народа, среди которого он жил, или замечательного лица, с которым он встречался. Это отрывистые, легкие, оживленные бойким рассказом очерки, вроде путевых впечатлений Александра Дюма.2 Путешественник обращает внимание не столько на физическую природу описываемой им страны, сколько на человека, в ней обитающего, на человека в разгаре его страстей, в роковые минуты его жизни,— и потому рассказ автора иногда облекается в легкость романического повествования, а иногда доходит до драматического движения. В этой первой книжке (автор обещает еще другую) он описывает свое странствование по Ташкенту, Хиве и Бухаре. Последуем за путешественником в последнюю из этих малоизвестных стран и посредством одного факта, взятого из ее истории и мастерски изложенного автором, ознакомимся с характером бухарского народа и его отношениями к хану.

Сила характера Несср-Уллы, нынешнего хана Бухарин, всего ярче проявилась в низложении Кучь-бегия. Кучь-беги представлял характер совершенный в восточном роде; он ни в чем не изменил себе в течение всей жизни, и самый опытный романист не мог бы создать столь полного характера (полный характер?), не мог бы выдержать его так постоянно от начала до конца. Кучь-беги был первым министром при покойном отце хана, Мир-Хайдере, и пользовался неограниченною его доверенностью. Умный, хитрый, вкрадчивый, корыстолюбивый, суеверный, властолюбивый, он не щадил никого для достижения своей цели, всё и всех считал он за средства, которые мог употреблять по произволу, лишь бы они давались ему.

Властвовал собственно Кучь-беги, а Мир-Хайдера тешил он призраком власти и названием хана, но тем не менее надобно было его тешить или усыплять, чтобы он не очнулся и не поступил с ним так, как поступил впоследствии Несср-Улла.

610


Происшествие, которое я сейчас расскажу, отчасти выказывает характер Кучь-бегия. Он был нездоров и невесел, когда ему сказали, что в Бухару пришел феринг, европеец, а зовется Мартын. Кучь-беги, без дальнейших исследований, велел феринга посадить в яму, а деньги и имущество у феринга отобрать. Вслед за тем доложили, что у феринга ни денег, ни какого вещественного имущества не оказалось, а есть какое-то особенное, которое он покажет самому Кучь-беги. Позвали феринга.

... — Посмотрим, что у тебя за сокровище,— сказал ему Кучь-беги.— Какой-нибудь поддельный камень; знаю я вас, европейцев; но меня нелегко обмануть.

—Мое сокровище — знание!— отвечал твердо Мартын.

Кучь-беги, не знавший этой фальшивой монеты Европы, принял слова Мартына за насмешку и пришел в исступление.

—Ты смел оплевать мою седую бороду, посмеяться над прахом предков моих и проч. и проч. Поток гнева его лился неукротимо, но Мартын выдержал напор его хладнокровно; только, когда дело дошло до палок, он сказал, не теряя, впрочем, своей обычной смелости: «Я покажу тебе это знание. Ты болен: я излечу тебя; ты скучен: я развеселю тебя».

Кучь-беги укротился. «Это чорт, а не человек»,— произнес он. Мартыну только этого и надобно было: ему выгоднее было слыть чортом, нежели человеком.

Вслед за тем он дал Кучь-беги слабительное, и тот выздоровел; принес ему дистиллированной виноградной водки, и Кучь-беги, предававшийся втайне запрещенному напитку, не мог надивиться искусству феринга. Мартын дал ему еще какого-то снадобья, за которое старик благодарил его более всего. Словом, судьба Мартына совершилась. С этих пор начинается длинный ряд его проделок, о которых мы еще будем говорить.

Кучь-беги любил деньги... Главнейшая отрасль его доходов состояла в косвенных поборах. Он тщательно подстерегал богатых купцов и едва кто-нибудь выказывался из толпы, немедленно являлись на него доносы или в несоблюдении правил веры, или в употреблении запрещенного Магометом напитка, или в обмеривании, обвешивании и проч. Улика всегда была наготове, и только значительный выкуп и нередко конфискация всего имения спасали жизнь виновного. В Бухаре ходили только что не в рубищах, повесив головы, набожно поглаживая бороды и бережно затаив свои мысли, не только поступки; но и тут Кучь-беги находил своих жертв, и в этом случае Мартын был деятельным его помощником. Он имел тесные связи с бухарскими евреями, по единоверию ли,— неизвестно, какой религии он придерживался,— или по единомыслию, и через них выведывал о богатстве и тайных поступках бухарских подданных; но наконец и эта мера налогов не могла же быть неистощимою. Хан мало обращал внимания на повсеместную, особенно наружную, бедность; он ханжил и довольствовался тем, что видел мечети, наполненные народом, а благословения ли воссылают они (народ?) или проклятия — он об этом не справлялся. Худо было то для Кучь-бегия, что многие действительно обеднели, другие оставили Бухару. Он позвал Мартына.

—Ты осел, а не мудрец,— сказал он ему,— и золота тебе не выдумать: научи, как приобрести его.

Мартын давно придумал одно очень затейливое, по его мнению, предприятие, которое сильно отдавалось Европой, и только дожидал случая, чтоб объяснить его умному визирю.

—У вас, в благословенной Бухаре, — сказал он,— выпивают чаю в день столько, сколько в другом месте выпивают воды; только и видишь, что чайных продавцов на всех перекрестках, но говорю о караван-сараях. Бухарец слова не скажет, не выпивши чашки чаю.

611

39*


— Благодаря Аллаха, народ эмира благоденствует; но мне что из того?

— Мелкие продавцы обманывают и обкрадывают народ; запрети им эту промышленность; предоставь ее одному себе или отдай на откуп. Мартын объяснил, что значит откуп, и сметливый визирь тотчас понял: глаза его заблистали радостью.

— Ты точно мудрец,— воскликнул он. — Но коран?

— Коран ничего не говорит о чае.

Но Мартын ошибся. Духовенство ясно доказало кораном, что эта мера противна религии, и восстало против нее всею своею силою. Вскоре помер старый эмир, и звезда счастия Кучь-бегая закатилась: блестящее предприятие его не удалось.

Мартын с званием доктора должен был необходимо соединять звание астролога, предвещателя и проч. Однажды старый хан вздумал похрабриться и собрать войско против Хивы; ему не хотелось подвергать своей особы (свою особу) опасностям и лишениям похода, и он вверил войско начальству Кучь-бегия. Как было отделаться от его поручения визирю? Он посоветовал хану спросить у звезд, благоприятна ли будет эта война и каким образом вести ее. Призвали Мартына, и тот, рассмотрев небо, отвечал положительно, что поход удастся, но для блага Бухарин нужно, чтоб Кучь-беги оставался дома и не покидал кормила государственного правления. Войско отправилось под начальством какого-то узбека; но не прошло и двух недель, как оно прибежало назад, разбитое неприятелем и гонимое страхом. Хан велел казнить главноначальствующего экспедицией и Мартына; но Кучь-беги спас Мартына. «Что ему в своей голове? — возразил он хану:— захочет, найдет другую. Ведь он сам дьявол; зачем же наживать его злобу?» Мартын убежал в Россию... Судьба Кучь-беги совершилась иначе. Молодой хан Несср-Улла, выведенный наконец из терпения деспотическими поступками Кучь-бегия, решился отдать приказание схватить его, но так испугался этой минутной решимости, что выехал за город и окружил себя войском. Он готов был отменить это распоряжение, как ему донесли, что Кучь-беги уже схвачен и брошен в яму. Имение его было конфисковано, но Несср-Улла оставил на этот раз ему жизнь по просьбе старой ханши, своей матери. Кучь-беги удалился, по соизволению хана, в маленькое оставленное ему поместье и жил, как истинный философ, узнавший всю тщету человеческой власти. Раз, сидя с своими домашними в саду, он увидел целую ватагу приближавшихся к нему людей. «Это мои палачи»,— сказал он равнодушно. И действительно, это были палачи, присланные ханом. Кучь-беги пошел на казнь, как он ходил в свой сад.

Из этой полудикой драмы вы гораздо лучше узнаете быт и характер бухарцев, нежели из многих томов, наполненных длинными описаниями и статистическими сведениями. Сколько простоты и естественности в этом слоге, от которого надобно, однако ж, требовать большей правильности и определенности! В других статьях (числом шесть), не менее интересных, автор «Странствователя» описывает свое пребывание в Ташкенте, дела экспедиций против Хивы и против хищных киргизов на восточном берегу Каспийского моря. Вот как наш отряд проводил однообразные дни на походе по степям хивинским:

В три часа утра бьет барабан; с полчаса потом продолжается тишина; народ завтракает, и вот поднялась тревога, вьючка, крик киргизов,

612


единообразный рев верблюдов, громкое командование старших, общее движение, и всё это под открытым небом, в 26° мороза или в буран, где зги не видно перед собою, и всё это ночью на глубоком снегу, на открытой повсюду пустыне. Еще барабан: это 5 часов, иногда несколько позже; колонна выступает. Казаки оренбургского регулярного полка, без вьюков, едут впереди в восемь, десять рядов, и прокладывают восемь, десять тропинок в снегу, где на каждом шагу тонут лошади и где люди обыкновенно спешиваются и помогают им в тяжкой работе; передовые, выбившись из сил, сменяются: это самая утомительная борьба с природой; каждый шаг надобно брать грудью. За этим передовым отрядом тянутся в восемь, десять «ниток» вьючные верблюды длинной, бесконечной вереницей, перемежаясь то артиллерийскими орудиями, из которых некоторые идут в голове, то баталионом линейных войск, то сотнею уральских или оренбургских казаков. Арьергард, идущий в некотором отдалении, подбирает отсталых верблюдов или по крайней мере собирает с них вьюки. Работа едва ли легче работы авангарда, который имеет ту выгоду, что приходит гораздо ранее на место.

Утомленные верблюды, особенно во время бурана, валятся на каждом шагу, — а, заметьте, за тропой, которая шириною ровно в верблюжий ход, сугробы снегу, — и вот бедный верблюд пал, около него раздаются проклятия киргиза-погонщика, удары сыплются градом, но бедное животное бесчувственно к ним, и только, когда весь отряд от него удалится, верблюд болезненно вытягивает шею, озирает пустыню и вновь склоняет голову, предвидя горестный конец свой. Чрез несколько минут его заносит снегом; но жизнь надолго еще остается в нем, если не набредут на него стаи волков, следующих за экспедицией!

Буран или мороз, нередко доходивший до 30 градусов, были попеременными и всегдашними спутниками отряда. Следуя за длинной вереницей верблюдов, в голове которой не видно конца, не имея возможности ехатьрядом вдвоем и разговаривать (да и не до слов бывало), на досуге изучаешь высокие добродетели одного из полезнейших, из «величайших» в мире животных — верблюда, и учишься у него величайшей в мире добродетели — терпению.

Около 3-х часов останавливается отряд; новый труд. Нужно расчистить сугробы снегу для кибиток, для подножного корма верблюдов1 и лошадей и, наконец, для ночлега верблюдов, у которых только и было неги, что их на ночь клали на земле, а не на снегу; нужно добыть топлива, а это топливо большею частию составляли корни растений, замерзшие, едва тлеющие на огне и наполнявшие кибитку удушливым дымом вместо отрадного огонька. Впрочем, случался и яркий огонь на ночлеге, и это была роскошь, которой, конечно, вы не постигаете.

Иногда с нашим путешественником случались приключения до того романические, что невольно подумаешь, не расцветило ли его воображение вымыслами своими обыкновенных происшествий. Так, в Ташкенте зазвала его в свой гарем жена тамошнего хана, Зюльма (слишком романическое имя!), и с исступлением стала подговаривать, чтоб он избавил ее от счастливой соперницы. В Хиве несколько ночей сряду грезился ему во сне персианин, которого потом в первый раз в жизни увидел он и наяву. Этот персианин был одарен каким-то роковым предведением, бегал от людей, проникал мысли других, вызывал тени умерших и наконец сошел с ума. Что-то странно...

613


«Если первая книжка вам не понравится, — говорит автор в предисловии,— то вы уже не увидите второй, хотя она уже в станках типографии». Если это если обращено, между прочим и к нам, то мы просили бы автора скорее выпустить в свет вторую книжку, если она так же интересна, как первая.1

28. Русская грамматика для русских Виктора II о ловцов а (старшего). (,) Напечатанная по высочайшему соизволению. Шестое исправленное издание. Санкт-Петербург. В тип. Штаба военно-учебных заведений 1843. В 12-ю д. л. VII и 152 стр.2

Грамматика г. Половцова, выходящая уже шестым изданием, отличается от всех прочих русских грамматик только своею методою, ныне, впрочем, принятою всеми опытными, знающими свое дело преподавателями. Переходить от анализа к синтезу, из примеров извлекать правила — самая полезная система в преподавании: об этом в наше время никто уже и спорить не будет. Но это более дело учителя в классах, нежели составителя систематического учебника. В этом смысле труд г. Половцова можно почесть скорее вспомогательным средством при изучении грамматики, нежели полным систематическим курсом. Для кого он назначал свою книгу? Для преподающих или для учащихся? Для первых, в виде руководства в классах, нужен курс в полном, строгом систематическом порядке,— курс, который до сих пор едва ли мы имеем. Для учеников? — Всякий согласится, что редкий ребенок успеет в какой-либо науке без помощи учителя. Паскаль, на двенадцатом году самоучкою постигший Эвклидовы начала, для нас не пример. Но положим, что автор «Русской грамматики для русских» хотел упростить изучение своей науки до того, что дитя, читая и перечитывая его книгу, может само собою достигнуть до полного сведения правил отечественного языка. Учащийся, положим, открывает первую страницу и читает: «Человек прежде думает, а потом говорит. Итак, сперва надобно искать мысли (?), находить их, схватывать и удерживать; далее сличать их между собою, упрощать, соединять, разделять, распространять и усиливать» и проч.

Мы, знакомые с теориею мышления, смекаем, что это такое; но пошлемся на всех детей в свете: поймут ли они из этого хоть слово? Вы скажете: объяснит учитель. Так не лучше ли было бы написать такую книгу, в которой по примерам, не выходящим из круга детских понятий, помаленьку, так сказать, по пальцам, изъяснить, что такое значит мыслить, что такое сличать мысли между собою. Признаемся, мы сами не понимаем, что такое «искать мысли, схватывать, упрощать мысли»...

614


Как скоро дело дошло до науки, тутглавное дело система, порядок, которого мы не находим в книге г. Половцова. Он беспрестанно переходит от логических начал к законам языка, от правил синтаксиса к правилам, как ставить знаки препинания; потом этимология; потом опять правила правописания... Но иногда, по своей методе, он переходит от примеров к правилам, а иногда, вопреки ей (стр. 3), от правил к примерам; кое-что извлечено из законов разума, что очень хорошо; а многое излагается так, без основания, как в большой части других грамматик.

Ограничимся некоторыми отдельными замечаниями.

«Тщательный разбор нескольких басен (почему же только басен?) и постоянное наблюдение ученика за самим собою (?!) лучше всех правил о знаках препинания. Только невежды оправдывают себя незнанием правил». Это уж очень наивно...

«Буква ь употребляется в словах: письмо, деньги, больше, меньше, весьма, тесьма и некоторых других». В каких же других? Тут надобно или найти общее правило, или уж выписать все слова, в которых употребляется буква ь.

Автор не объясняет, почему мы иностранные слова пишем: экватор, этаж и в то же время Европа, ефес, офицер и проч. Разумеется, потому, что первые два слова во французском языке пишутся через è, которое у нас выражается посредством э; между тем как Европа пишется Europe, ефес — Gefäss, a«офицер» — слово хоть иностранное, но исказившееся в нашем языке, что мы называем обрусевшее.

Говоря о том, какие слова в предложении должно произносить с большим напряжением голоса, автор поставляет правило: «Определения, и особенно приложения, произносятся большею частию легко». А вот, например, в этих предложениях: «Дорого яичко к Христову дню». «Я вам докажу, что мой друг человек благородный; вы найдете в нем весьма сильного покровителя, и он прекрасно обделает ваши дела, не слишком-то исправные»!

«Причастия имеют три рода или числа»(?). Верно, автор хотел сказать: три рода и два числа.

«Междометие есть частица речи, выражающая ощущения». Много ли поймут дети из этого определения?

«В словосочинении рассматривается состав, происхождение и образование предложений, а также значение и изложение сочинений (по крайней мере тех, которыми должно заниматься в училищах)». Воля ваша, а значение и изложение сочинений относятся уже к теории прозы. Особенно, если возьмем в соображение, что в училищах воспитанники, по мере своих способностей, могут, а следовательно, и должны заниматься сочинениями, довольно значительными по предмету и по содержанию.

615


Иные примеры (а их очень много в книге) выбраны не весьма удачно. Неужели для детей, даже для самых малолетных, нечеговыбрать из Карамзина, Жуковского, Пушкина,— а эти писатели будто и не существуют для книги г. Половцова; вместо того он извлекает таковые словеса из книги, изданной в 1762 году:

Человек духом и жизнью, а не деньгами и пожитком богат. Хотя б твои сундуки золотом да серебром наполнены были, однако ты от сего щ(сч)ас(т)ливейшим не з(с)делаешься, ежели в себе спокоен и своим состоянием доволен не будешь.

Что за охота приучать детей к такому варварскому слогу?

Опечатки в самой терминологии еще более умножают темноту и сбивчивость. Вот, например: «Первый вид глагола называется определенным, он выражает точность действия; второй — определенным (вм. неопределенным); он означает продолжаемость (продолжительность?) действия». И что такое значат точность и неточность действия?..

 

29. Драгоценный подарок детям, или Русская азбука. Санкт-Петербург. Издание Масленникова. В тип. А. Сычева. 1843. В 8-ю д. л. 105 стр.1

Перевернув страницу, на которой напечатано это заглавие, вы на другой встречаете еще заглавие: «Приложение на каждую букву (к каждой букве?) и (?) с описанием изображенных предметов, приспособленных к постепенному развитию умственных детских познаний (умственных познаний?!)». По этим отрывкам уж можно видеть, какие люди готовили этот «Драгоценный подарок». В самом деле, это одна из бесчисленных спекуляций, производимых безграмотностью на счет легкомысленных воспитателей и бедных детей. В «Драгоценном подарке» всё то же, что и в тысяче других азбук, какие десятками выходят каждый год в Москве и Петербурге. Вот сначала варварские склады: взди, взну, вздра и проч. Потом так называемые нравоучительные изречения: «Старайся всегда, любезное дитя, о чистоте; содержи всегда в чистоте лице и руки, белье и платье». Это по части нравственности. Или: «Старайся выхвалять с благодарностию всякую услугу (?): за то будут тебе оказывать новые благодеяния». Это уж по части безнравственности... В «Правилах благопристойности и учтивости» сказано, что «благовоспитанный человек должен укрепить сердце свое в правилах добродетели, при занятии (чем?) сидеть, не наклоняя головы, и иметь натуральное положение лица»(?). Потом идут написанные книжным, топорным языком повести, выхваченные из «Золотого зеркала»; далее стихи, весьма пригодные для искажения вкуса;

616


еще далее, как заведено, цифры и таблица умножения. За этими вещами следует «Приложение», о котором мы говорили. На лубочной картинке, приложенной к букве В, изображен мужик с коромыслом на плече, а внизу написано: «Водонос, ведры, водопад, вороты, веник». На картинке веник столько же похож на веник, как и на лягушку, а водопада вовсе не имеется. Вобъяснениях говорится, что «веник есть связка ветвей, срезанных обыкновенно с березы вместе с листьями; употребление его всем известно. Что же касается до ворот, то вы, конечно, хорошо их знаете»... Тут и всё объяснение!

 30. Сказка о мельнике-колдуне, о двух жидках и о двух батраках. Соч. Е. Алипанова. Издание третие. Санкт-Петербург. В тип. А. Сычева. 1843. В 16-ю д. л. 60 стр.1

Имя г. Алипанова всегда приводит нам на мысль другое, не менее прославленное имя Б. М. Ф(θ)едорова, которому сочинитель «Мельника-колдуна» одолжен открытием и развитием своего поэтического гения. Это было давно — в те времена, когда в «Дамском журнале» печатались нежные послания «к ней», «к розе», «к лимонам, апельсинам и дыням-мелонам», а в «Благонамеренном» помещались шарады и логогрифы. В те достолюбезные времена господствовала страсть повсюду открывать и приголубливать доморощенные русские таланты: русских самоучек-астрономов и механиков, русских музыкантов и пуще всего поэтов. «Посмотрите, посмотрите,— кричали тогда:— вот десятилетний мальчик, сын дьячка, грамоте не знает, а самоучкою делает часы и в механике заткнет за пояс любого германского профессора. Вот стихи, сочиненные пахотным крестьянином, будущим Ломоносовым, будущим Бёрнсом». И все радовались и умилялись; умилялись тому и мы, тогда еще малые, неразумные дети. Но особенно умилялся этим отрадным явлением Б. М. Ф(θ)едоров, со славою Горация любивший соединять славу Мецената. Тогда еще он не нисходил до детских повестей, которые впоследствии отпускал дюжинами и сотнями; тогда он в одно и то же время венчался сценическою славою за «Суматоху в маскараде» и другие комедии, в «Дамском журнале» и «Благонамеренном» печатал нежные стишки, большею частию воспевая цветы: розу, жасмин, нарцис и даже резеду; обдумывал своего «Юлия Цесаря», трагедию высокую, а между тем таил в душе мысль гениальную — создать русский роман исторический, т. е. «Курбского».2 В это время в русских весях отдаленных возникли Слепушкин, Суханов и Алипанов — три самобытные таланта поэтические, будто цветы, одиноко благоухающие. Всех их

617


отыскал и призрел Б. М. Ф(θ)едоров, к поэтической славеРоссии ревнующий.

Но где ж теперь эти таланты и где их слава? Не знаем, здравствуют ли гг. Суханов и Слепушкин, или с добра-ума забыли наставления своего пестуна, перестали писать и снова принялись за свои честные и полезные занятия.1 Только в сердце г. Алипанова глубоко запали назидания Б. М. Ф(θ)едорова, и он увлеченный примером и стихотворного доблестию своего учителя, до сих пор нижет рифмы. Вот плоды полезных наставлений! Творениям г. Алипанова указывали на храм бессмертия, а вместо того они попали в мешки букинистов на макарьевскую ярмарку, в руки деревенских лакеев и т. д.

Размахнул батрак руками,
В стол ударил кулаками,
Крикнул: «Я ж вам докажу,
Что от мертвых не дрожу,
И с кольцом явлюсь пред вами:
Пусть ответят сапогами,
Кто останется неправ. —
У тебя таков ли нрав?» (?!)
Спор согласьем повершили: (?)
Дело сладили, скрутили,
В полу хлопнули полой; (?)
Как гора с их плеч долой.

Вот какие стихи пишет наш доморощенный Бёрнс. Эти стихи, обверточная бумага, грязное издание и типография Сычова обнаруживают, что «Сказка о мельнике-колдуне» снискивает в вышеозначенной публике славу... Чего ж больше?

31. Рассказ П. М. Автора повести: Муж под башмаком и прочая. Средство выдавать дочерей замуж. Санкт-Петербург. В тип. Штаба отдельн. корпуса внутренней стражи. 1843. Две части. В 8-ю д. л. В I-й — 26, во II-й — 33 стр.2

Автор повести «Муж под башмаком» решительно готовит себя в русские Вальтеры Скотты: как тот долго был «великим незнакомцем» и подписывал на романах своих псевдоним «автор Ваверлея», так и г. П. М. все творения своя клеймит громким псевдонимом: «автора повести „Муж под башмаком“». В театральных афишах вы читаете: «Водевиль, сочинение автора повести „Муж под башмаком“», в газетных объявлениях видите: «Рассказ автора повести „Муж под башмаком“» — везде «Муж под башмаком» — наш русский «Ваверлей», и везде автор его,

618


наш российский Вальтер Скотт, которому он силится уподобиться и со стороны плодовитости. Действительно, не успеете вы прочесть и забыть (это одновременно) один его рассказ как он вам подносит другой, третий и... и наконец счет потеряешь... Вот итеперь фантазия его разразилась новым рассказом «Средство выдавать дочерей замуж».

У чиновника Надувалина две дочери, зрелые девы, которых он всеми мерами старается сбыть с рук и не может, потому что приданого за ними немного, а дочки смышляют выйти за военных, которые, по мнению автора, любят только невест богатых. Надувалин, по совету своего приятеля, дает великолепный бал, на который знакомая ему сваха привозит семерых женихов: но ни один из них не понравился дочерям хозяина. Надувалин из-под руки распускает слух, будто выиграл в прусскую лотерею огромную сумму, а вслед за тем напечатал в «Полицейской газете», что намерен купить поместье ценою от 200 до 250 тысяч. Два офицера, в которых были влюблены дочери Надувалина, попались на эту удочку и женились на них...

Совершенно в духе того низменного остроумия, которому мелкие плутни нашего среднего сословия доставляют обильные, хотя немногообразные материалы, а «Иван Выжигин» и водевили Александринского театра служат образцами. Чем не остро вот хоть, например, это: «Хорошенькому личику приятно построить куры... Да ведь эти куры не снесут золотых яиц». Или: «Сегодня суп с незабудками да безе, завтра соус с воспоминаниями да безе, послезавтра опять то же самое безе с какими-нибудь нежностями». Или: «В виду-то я имею (женихов); да при их огромных видах дочери мои вовсе не видны». Автор большой мастер вымышлять фамилии для своих действующих лиц. Офицеры у него — Расчетливский, Тротуаров и Шпагин, игроки — Червоннов, Углов, Банков, Горкин, Вистов, Бостонов, Дурачков; Волтеров отпускает остроты а Загадкин загадывает на балу загадки, вроде следующих:

Идет свинья из Питера,
Вся истыкана...

Pourlabonnebouche* вот еще сцена, случившаяся на бале у Надувалина:

Дошла очередь до Семги. Дама его была не изобретательна на фразы (это было в мазурке; в одной из фигур дамы говорили кавалерам фразы), зато говорила по-французски и на этом-то несносном для Семги языке вздумала сказать.

A quel jour de la semaine sommes nous?**


* На закуску (франц.). Ред.

** Какой сегодня день недели? (Франц.). Ред.

619


Семга выбрал трех мужчин, которые также ни слова не понимали по-французски, а потому и неудивительно, что при этом вопросе все встали в тупик.

— Как-с? — спросил Семга, и дама повторила вопрос.

— Что она говорит? — спросил товарищ Семги.

— Передайте вопрос,— сказала дама Семге. —

— Как-с?

A quel jour de la semaine sommes nous?

Минута была решительная. Семга притворился будто непонял(,) у что речь говорена была на французском языке, отвечал своим кавалерам; Лакей сказал Семену: сомну!

Ну, как же не Вальтер Скотт? Совершенно его замашка!.. Не сомневаемся, что если автор повести «Муж под башмаком» будет продолжать занятия свои на избранном им достославном поприще, то пойдет и дальше: превзойдет в остроумии и творческом таланте сочинителя «Выжигиных», «Комаров», «Картин русских нравов» и прочего книжного тряпья.1

 

32. Библиографические и журнальные известия.2

«Русский инвалид», значительно увеличивший свой формат в начале нынешнего года и сделавшийся полною политическою и литературного газетою с ежедневным фельетоном, — еще более расширился в своем объеме с половины года, т. е. с 1-го июля. Этого превращения, разумеется, не заметили наши газеты, старающиеся подсматривать в других только мелкие обмолвки и опечатки и не без умысла молчащие об улучшениях в чужих журналах; но мы сочли бы за грех не сказать об этом нашим читателям. Да, «Русский инвалид» обращает теперь на себя внимание образованнейшей части русской публики, которая находит в нем почти всё, что ей нужно: самые свежие новости о заграничных политических происшествиях, полную и современную хронику всех достопримечательных событий в отечестве, постановления правительства по всем отраслям государственной жизни; известия о замечательнейших явлениях русской и иностранной литературы, русского и иностранного театров, о движении наук в Европе; уведомления об открытиях и усовершенствованиях по разным частям человеческой деятельности, и наконец мелкие статьи легкого и, нередко, забавного содержания; словом, в этом обширном издании есть всё, что составляет жизнь ежедневной газеты, уважающей себя и своих читателей; нет одного только: брани, сплетен и проч. Своевременность помещения фельетонных статей в «Инвалиде» доказывается и тем еще, что смесь некоторых ежемесячных русских журналов составляется почти из тех же самых статей, которые уже были в нем напечатаны. Разница в том только, что эти статьи в журна-

620


лах печатаются месяцем позже. Для примера читатели «Инвалида» могут сравнить смесь июльской книжки «Библиотеки для чтения» с фельетонами «Инвалида» за июнь месяц, — сходство разительное! — Расширив свой формат с 1-го июля, эта газета дает теперь ежедневно целым столбцом больше, нежели сколько давала с 1-го января нынешнего года, так что теперь «Русский инвалид» есть самая большая, самая обширная из всех русских ежедневных газет. И такое увеличение объема сделано было без всякого предуведомления со стороны редакции, без малейшей надбавки подписной цены! А между тем, давая по одному лишнему столбцу ежедневно, «Инвалид» даст в год 300 лишних столбцов или 25 полных нумеров лишних, которые составляют, так сказать, лишний месяц в году! Другие давным-давно прокричали бы о таком усовершенствовании своего издания, предпослали бы ему несколько зазывных статей, да и после долго бы еще не замолкли. Но редакция «Инвалида», как видно, богатая средствами и материалами для своего издания, скромно делится ими с своими подписчиками, нисколько тем не хвастаясь и не требуя от них за то ничего лишнего. — Душевно желаем, чтоб она и в будущем году продолжала свое издание с такою же добросовестною деятельностию. Давно слышали мы желание публики видеть русскую политическую и литературную газету, соответствующую своей важной цели. Теперь публика имеет такую газету и должна обратить на нее полное свое внимание.

Сочинения Зенеиды Р-вой (Елены Андреевны Ган) уже совсем отпечатаны в четырех частях и поступят в продажу в первых числах следующего месяца. Мы уже имеем экземпляр этой прекрасной книги — истинного подарка для читателей в нынешнее бесплодное для русской литературы время, и поговорим о «Сочинениях Зенеиды Р-вой» подробно в следующей книжке нашего журнала.1

33. Литературные и журнальные заметки.Несколько слов «Москвитянину».2

В 6-й книжке медленно выходящего «Москвитянина» помещено окончание разбора «Полной русской хрестоматии» г. Галахова. Всем известно, как косо смотрит аристарх московского журнала на эту книгу. Предоставляя самому г. Галахову разделаться с его раздражительным противником,* мы сами не


* Мы получили от г. Галахова письмо, в котором он просит известить читателей, что «по несвоевременному, запоздалому выходу 6-й книжки „Москвитянина” (17-го июля вместо 1-го июня) он не мог прислать ответа своего на 2-ю статью о ого „Хрестоматии”, помещенную в этой книжке»; следственно, ответ его будет напечатан в будущей, 9-й книжке «Отечественных записок».3

621


можем не сделать заметок на некоторые выходки г. Шевырева, устремленные прямо на наш журнал. У сего почтенного и достойного аристарха московского есть странная привычка — о чем бы ни говорил он, придирчиво касаться «Отечественных записок». Это, можно сказать, его мания, его болезнь. А что у кого болит, тот о том и говорит. Из сострадания к такому состоянию души почтенного критика московского, мы хотим откровенным объяснением способствовать к прояснению его сознания, несколько затемненного, может быть, раздражительностию и пристрастием.

Г-н Шевырев находит странным, что г. Галахов ставит имя Лермонтова не только вместе с именами Карамзина, Крылова Жуковского и Пушкина, но даже Шиллера и Гёте. По нашему мнению, если можно с именами Шиллера и Гёте ставить не только Пушкина, но и Жуковского, и Крылова, и Карамзина то г.Галахов прав, поставив вместе с ними имя Лермонтова. И уж, конечно, имя поэта Лермонтова скорее может быть поставлено с именами поэтов — Шиллера и Гёте, чем имя Карамзина, отличного литератора, известного историка, но нисколько не поэта. Неужели это неизвестно г.Шевыреву?..

Вслед за этим странным упреком г. Шевырев начинает оправдываться перед своими читателями (вероятно, предполагая, что у «Москвитянина» есть читатели) в посягательстве на славу молодого поэта, т. е. Лермонтова. «Мы,— говорит он, — знаем, что Россия лишилась в нем одной из лучших надежд молодого поколения. Мы с радостию приветствовали прекрасное его дарование; не признавали только направления в некоторых пиесах, но уверены были, что оно изменилось бы впоследствии потому, что не представляло ничего оригинального, отзывалось очевидным подражанием, свойственным всякому молодому таланту при начале его поприща». Всем известно, что в свое время г. Шевырев даже взял на себя труд показать, кому именно подражал Лермонтов, и открыл, с свойственною ему критическою проницательностию, что Лермонтов подражал не только Пушкину и Жуковскому, но даже и господину Бенедиктову!!.1 В доказательство удивительной способности г. Шевырева открывать дух подражательности там, где нет его и тени, указываем кстати высказанное им в этой же статье мнение, будто бы Лермонтов в «Мцыри» подражал — Жуковскому!.. Любопытно бы знать, какая из пьес Жуковского послужила Лермонтову образцом для его «Мцыри»? Жаль, что г. Шевырев оставил нас в недоумении касательно этого любопытного вопроса...

Почему же особенно негодует г.Шевырев на упоминовение имени Лермонтова вместе с именами некоторых наших писателей старой школы? — Потому что Лермонтов рано умер, а те таки довольно пожили на свете и успели написать и напе-

622


чатать всё, что могли и хотели. Вот поистине странный критериум для измерения достоинства писателей относительно друг к другу! Помилуйте: Грибоедов написал одну только комедию, да и ту несовершенную, как первый опыт его самобытного творчества; неужели же Грибоедов, как поэт, не выше, например, Озерова, написавшего пять трагедий и несколько мелких пьес? Без сомнения, неизмеримо выше, потому что, судя по пяти трагедиям, можно знать, что Озеров ничего не написал бы великого, тогда как, судя по «Горе от ума», нельзя ни определить, ни измерить высоты, на которую мог бы подняться огромный талант (мы не побоимся сказать — даже гений) Грибоедова. Лермонтов написал немного, но в этом немногом видно очень многое. Если г. Шевырев не видит этого,— мы не спорим с ним, ибо в деле личного вкуса спора быть не может; но зачем же г. Шевырев непременно хочет, чтоб его личныйвкус был нормою для вкуса всех и каждого, и зачем же он смотрит чуть-чуть не как на уголовного преступника на всякого, кто хочет иметь свой вкус, независимо от личного вкуса его, г. Шевырева? Всякое достоинство, всякая сила спокойны — именно потому, что уверены в самих себе: они никому не навязываются, никому не напрашиваются, но, идя своим ровным шагом, не оборачиваются назад, чтоб видеть, кланяются ли им другие. Только раздражительное литературное самолюбие раздувается и пыхтит, чтоб его слушали и с ним соображались, а видя, что его не замечают и идут своею дорогою, кричит «слово и дело!»1 Это не сила, а бессилие,— не достоинство, а мелочность... Здесь кстати заметить, в каком еще детском состоянии находится русская литература и критика: спорят и кричат о том, зачем так, а не иначе размещены имена писателей, а не рассуждают об истинном значении этих имен. Следя за рядом мыслей г. Шевырева, мы должны поблагодарить его за повторение некоторых мыслей, впервые высказанных по-русски в нашем журнале, каковы следующие: что Жуковский внес романтическую стихию в нашу поэзию; что Пушкин воспринял в себя всё приготовленное предшественниками и творчески внес полное сознание народного духа в поэзию. Правда, эти наши мысли недалеко разнесутся столь мало читаемым журналом, каков «Москвитянин», но всё же мы благодарны г. Шевыреву и за внимательное изучение критических страниц нашего журнала и за совестливое повторение их без всякого искажения. Однако ж мы еще были бы благодарнее г. Шевыреву, если б он указывал на источники,которыми иногда пользуется в своих статьях и которым он обязан хорошими местами и мыслями своих статей.

Г-н Шевырев настаивает на том, что в Лермонтове не было ничего оригинального: дело его личного вкуса, и мы опять не спорим! Но не можем не заметить снова, что напрасно

623


г. Шевырев симптомы своего личного вкуса хочет выдатьво что бы то ни стало, за норму общего здорового вкуса. Он называет «Песню про царя Ивана Васильевича, молодое опричника и удалого купца Калашникова» лучшим произведением Лермонтова, а характеры Мцыри и Печоринапризраками. Может быть, г. Шевырев и прав, думая так; но может быть, правы и другие, думая не так. Вот, например, осмеливаемся думать, что пьеса эта есть юношеское произведение Лермонтова и что никогда бы он не обратился более к пьесам такого содержания. Кто читал Кошихина, тот не поверит исторической правдоподобности «Песни», особенно если сличит ее с тою песнию в сборнике Кирши Данилова, которая подала Лермонтову повод написать его «Песню» и которая называется «Мастрюк Темрюкович»... Говоря о «Песне» Лермонтова г. Шевырев видит в ней, между прочим, выражение «иронии власти, как исторической черты в характере Иоанна Грозного»: эта мысль нам кажется справедливою; но хвалить ее не смеем, ибо впервые она была высказана в «Отечественных записках»...1

До сих пор г. Шевырев только излагал свои мысли, выдавая их с несколько раздражительною настойчивостью за несомненно истинные; но теперь он начинает сердиться и браниться. Ни с того, ни с сего переходит он вдруг к каким-то «литературным промышленникам, которые, имея в руках своих некоторые стихотворения Лермонтова, под именем его же (под его же именем?) печатают множество пустых стихов». Обвинение немножко резкое и не совсем вежливо и прилично выраженное! Следовало бы доказать его фактами, перечислив поименно это «множество пустых стихотворений, под именем Лермонтова печатаемых». Недавно в «Отечественных записках» напечатано было девять стихотворений, из которых восемь до того превосходны, что и без подписи имени автора все люди с эстетическим вкусом признали бы их за стихотворения Лермонтова. Неужели же г. Шевырев судит о достоинстве стихотворений и узнает, кем они написаны, только по подписи имени?.. Нет, это что-то не так! А вот и доказательство: вслед же за тем г. Шевырев уверяет, будто бы «один журнал, обанкрутившийся стихотворцами, обещает нам продолжение стихотворений лермонтовских бесконечное» (надобно было бы правильнее сказать по-русски: обещает нам бесконечное продолжение лермонтовских стихотворений) «до тех пор, пока не создаст себе живого поэта напрокат, для подкраски своей нескончаемой французско-русской прозы(?)». Какой же это журнал, г. Шевырев? — Но вы не можете ответить на наш вопрос, ибо вы сочинили, выдумали этот журнал... Выдумывать неправду — не значит ли сердиться? Сердиться — не значит ли сознавать себя неправым и за свою вину бранить других?.. Нехорошо!.. Но это еще не всё: гневное вдохновение

624


раздраженного московского критика создает новые призраки, чтоб было ему над кем показать свою храбрость, достойную манчского витязя...1 Этот же журнал, по словам г. Шевырева, «самою позорною клеветою чернит совесть покойного поэта перед глазами всей русской публики и не в шутку уверяет ее, что русская поэзия в лице Лермонтова в первый раз вступила в самую тесную дружбу, с кем бы вы думали?.. с чортом!» — «Такой чертовщины (прибавляет г. Шевырев) еще никогда не бывало ни в русской литературе, ни в русской критике!»... 2 Это уж слишком! Подумал ли г. Шевырев об этих словах, прежде чем сорвались они с его пера, вероятно, «в минуту жизни трудную» длянего?.. Как! неужели плоскую шутку, или умышленное непонимание чужих слов тоже считает он в числе оружий против своих противников? Делая такую важную денонсиацию на них, почему не почел он за нужное, и даже необходимое, выписать их собственные слова, как это делают все добросовестные критики?.. «Наконец (говорит еще г. Шевырев) промышленники-книгопродавцы, вслед за промышленниками-журналистами, издают три тома стихотворений Лермонтова, и в числе их все школьные тетради покойного, все те поэмы и драмы, от которых он со стыдом отрекся бы, если бы был жив,— и всё это делается под личиною уважения к поэту, ана самом деле из одних корыстных и низких целей,чтобы только именем Лермонтова привлекать невежественных подписчиков и читателей». Подобные обвинения читали уже мы в «Библиотеке для чтения», и вот их повторяет знаменитый критик, как будто в оправдание французской пословицы: les beaux esprits se rencontrent.* Но основательны ли эти обвинения? Не внушены ли они каким-нибудь другим чувством, например, завистью — видеть стихотворения Лермонтова сперва в неприязненном журнале, а потом отдельно изданными, стало быть, никогда не видеть их в своем журнале?.. Как! Неужели Лермонтов мог написать что-нибудь такое, что не стоило бы печати или могло оскорбить вкус публики, явившись в печати? Кроме одного или, много, двух мелких стихотворений, по нашему убеждению, в этих трех томах не найдется ни одного, которое было бы незначительно и не было в тысячу раз лучше лучших стихотворений, например, гг. Языкова, Хомякова и Бенедиктова и tutti quanti** — этих вечных предметов критического удивления г. Шевырева, который когда-то сам писал стишонки немногим разве хуже их?.. Такая поэма, как «Боярин Орша», неужели — не более, как школьная тетрадь? И притом по какому праву, на каком основании настаивает


* выдающиеся умы сходятся между собой (франц.). Ред.

** тому подобных (итал.).Ред.

40 Белинский, т. VII

625


г. Шевырев, чтоб желание почитателей таланта Лермонтова иметь у себя каждую строку его было преступно, равно как и желание издателей Лермонтова удовлетворить этому желанию большей части русской публики? Мало ли чего не напечатал бы сам Лермонтов: ведь и Пушкин не напечатал бы при жизни своей лицейских стихотворений; но кто же не благодарен издателям за помещение их в полном собрании его сочинений? Г-н Шевырев говорит: «Любопытна для истории военная школа Наполеона; но не имеет она значения в жизни молодого генерала сраженного почти на первом шагу своего военного поприща». Но если б этот генерал был Наполеон после итальянской кампании? Для г. Шевырева сделанное Лермонтовым кажется только замечательным, а нам оно кажется великим; г. Шевыреву кажется, что мы ошибаемся, а нам кажется, что он ошибается; из чего ж тут браниться, и неужели без брани нельзя оставаться той и другой стороне при своих убеждениях? Мало того, что г. Шевырев печатно называет журналиста, печатавшего в своем журнале стихи Лермонтова и при жизни и по смерти поэта, журналистом-промышленником, но даже позволяет себе сомневаться в его уважении к поэту и приписывать ему низкие и корыстные цели...1 И против кого же он пишет это? — Против журнала, который о нем не позволит себе так писать, хотя и мог бы высказать ему много жёстких истин, не совсем-то здоровых для литературной репутации г. Шевырева... Далее г. Шевырев видит каких-то необыкновенных поэтов в гг. Языкове, Бенедиктове и Хомякове, особенно в последнем; наше мнение о сих господах диаметрально противоположно его мнению: мы не видим в них никаких поэтов, особенно в последнем; 2 но тем не менее верим, что г. Шевырев восхищается ими gratis,* не из каких-нибудь корыстных и низких целей... Г-н Шевырев видел в Лермонтове подражателя г. Бенедиктову; г. Павлова ставит он выше Гоголя;3 у поэзии Жуковского и Пушкина отнимал честь мысли и приписывал ее, на их счет, г. Бенедиктову,4 — в мы верим, что всё это делал он без всякого злостного умысла, а так, от доброты сердца, и с самым простодушным убеждением...

В доказательство, как иногда опасно свой личный вкус выдавать за общий и как, в этом отношении, но всякому следует быть слишком смелым,— обращаем внимание читателей на то, что г. Шевырев находит дурными эти превосходные стихи Лермонтова, представляющие в себе живую и роскошную картину Кавказа:

И над вершинами Кавказа
Изгнанник рая пролетал.
Под ним Казбек, как грань алмаза,


* безвозмездно (латин.).— Ред.

626


Снегами вечными сиял;
И, глубоко внизу чернея,
Как трещина, жилище змея,
Вился излучистый Дарьял;
И Терек, прыгая, как львица,
С косматой гривой на хребте,
Ревел; и хищный зверь и птица,
Кружась в лазурной высоте,
Глаголу вод его внимали;
И золотые облака,
Из южных стран, издалека,
Его на север провожали;
И скалы тесною толпой,
Таинственной дремоты полны,
Над ним склонялись головой,
Следя мелькающие волны;
И башни замков на скалах
Смотрели грозно сквозь туманы —
У врат Кавказа на часах
Сторожевые великаны!1

Г-н Шевырев видит тут подражание Марлинскому и ужасно рад грамматической неловкости, вследствие которой безграмотному читателю,— но только безграмотному,— может показаться, что хищный зверь кружитсявместе с птицеюв лазурнойвысоте... Г-н Шевырев видит отсутствие полного грамматического смыслав этих чудных стихах Лермонтова:

А мой отец? Он как живой
В своей одежде боевой
Являлся мне, и помнил я:
Кольчуги звон, и блеск ружья,
И гордый, непреклонный взор,
И молодых моих сестер...
2

С грамматическою указкою не мудрено доказать ничтожество стихов не только Державина, но и Жуковского и Пушкина, что и делывали, бывало, педанты доброго старого времени.

В числе важных обвинений на издателя «Новой хрестоматии» г. Шевырев приводит его предпочтение Кольцову «перед лучшими (?) наш ими лириками современными — Языковым и Хомяковым». Это несправедливо: гг. Языков и Хомяков давно уже не лучшие и не современные лирики; оба они пишут теперь мало и редко, и оба пишут, как писали назад тому около двадцати лет. Кольцов, без всякого сомнения, неизмеримо выше их уже потоку только, что он был истинный поэт по призванию, между тем как

627

40*


они только звучные версификаторы, особенно последний. Г-н Шевырев говорит: «В Кольцове весьма замечательна была наклонность к философско-религиозной думе, которая таится в простонародии русском». Неправда: где доказательства этого элемента в нашем простонародии? Уж не в народной ли русской поэзии, где его нет ни следа, ни признака? Кольцов потому и имел наклонность к философско-религиозной думе, что самобытным стремлением своей мощной натуры совершенно оторвался от всякой нравственной связи с простонародьем, среди которого возрос.1 Г-н Шевырев, считая по пальцам слоги и ударения в стихах Кольцова, не заметил, что их метр совершенно особенный, образованный по метру народных песен, но принадлежавший собственно Кольцову. Пропускаем без внимания бранчивые выражения г. Шевырева, излившиеся из досады, что Кольцов выбирал себе знакомства не по рекомендации г. Шевырева и держался не его литературной партии.

Говоря о помещении в «Хрестоматии» переводных пьес г. Струговщикова, г. Шевырев вспоминает, что в «Римских элегиях» Гёте, переведенных г. Струговщиковым, не было правильного пентаметра. Положим, что и так; но разве в этом дело, а не в верной поэтической передаче подлинника? Мы уже не говорим о том, что г. Струговщиков не хуже г. Шевырева знает метрику; но как же начинать свои привязки с метра? Г-ну Шевыреву кажется, что покойный И. И. Дмитриев лучше г. Струговщикова передал пьесу Гёте, названную им «Размышлением по случаю грома»,— и потом сам же прибавляет, что Дмитриев дал пьесе другое значение, уклонясь от панфеистической мысли Гёте... Шутка! После этого перевод Дмитриева, разумеется, есть более искажение, чем перевод.

Г-н Шевырев ниже всего низкого поставил прекрасную пьесу г. Огарева «Ноктурно», — и поделом: зачем г. Огарев печатает свои стихотворения в «Отечественных записках», а не в «Москвитянине»! Г-н Шевырев называет повести г. Панаева — «Дочь чиновного человека» и «Белую горячку» дюжинными повестями, годными только на пустые страницы журналов: опять та же причина дурного расположения московского критика и его пристрастного суждения о повестях г. Панаева — та же причина, т. е «Отечественные записки»! И за что бы так почтенному критику сердиться на наш журнал, столь изобильный хорошими и даже типическими произведениями по части повествовательной?..2

Далее опять встречаем негодование московского критика за предпочтение, отданное г. Галаховым Кольцову перед гг. Языковыми Хомяковым. Мы тоже, с этой стороны, не совсем довольны издателем «Хрестоматии»: ему бы совсем не следовало помещать пьесы гг. Языкова и Хомякова, особенно последнего:

628


зачем приучать мальчиков к фразерству и пустоте мыслей в гладких стихах? Г-н Шевырев удивляется, что г. Галахов русским песням Кольцова отдает преимущество перед русскими песнями Дельвига: странное удивление! Да кто же не чувствует и не знает, что русские песни забытого Дельвига столько же русские, сколько, например, идиллии г-жи Дезульер теокритовские, тогда как песни Кольцова горят и трепещут, насквозь проникнутые русским чувством, русскою душою?..

Заключим наши заметки указанием на странную выходку г. Шевырева против «Похвального слова Петру Великому» почтенного профессора А. В. Никитенко, этого образцового произведения, полного здравых мыслей, красноречия и отличающегося изящным языком. Московского критика возмутила следующая мысль в «Слове» г. Никитенко: «Но если б и самый утонченный расчетливый эгоизм вздумал спросить, что каждый из нас почерпнул на свою долю в новом порядке вещей? — мы отвечали бы: честь существовать по-человечески и облаготворять свое существование всеми нашими силами, материальными и нравственными». Г-н Шевырев испещряет эти строки г. Никитенко и курсивом и вопросительными знаками в скобках, а потом доносит... читателю, 1 что «это и неприлично, и безнравственно в смысле религиозном и патриотическом, и исторически ложно!..» Это, изволите видеть, называется критикою у г. Шевырева!.. А между тем он же, г. Шевырев, очень наивно находит сравнение Петра с богом, сделанное Ломоносовым, нисколько не гиперболическим!.. «Неужли же русский народ до Петра Великого не имел чести существовать по-человечески?» — вопиет г. Шевырев. Если человеческое существование народа заключается в жизни ума, науки, искусства, цивилизации, общественности, гуманности в нравах и обычаях, то существование это для России начинается с Петра Великого,— смело и утвердительно отвечаем мы г. Шевыреву. Да и кто в этом неуверен вместе с оратором, который во всей речи своей имел одну цель — показать, чем обязаны мы Петру, как просветителю своему. В справедливости нашей мысли ссылаемся на любимые авторитеты г. Шевырева и на Карамзина в особенности. Петр Великий — это новый Моисей, воздвигнутый богом для изведения русского народа из душного и темного плена азиатизма... Петр Великий — это путеводная звезда России, вечно долженствующая указывать ей путь к преуспеянию и славе... Петр Великий — это колоссальный образ самой Руси, представитель ее нравственных и физических сил... Нет похвалы, которая была бы преувеличена для Петра Великого, ибо он дал России свет и сделал русских людьми... Г-н Никитенко развивает в своей речи эти же самые мысли — и за один-то из самых простых логических из них выводов г. Шевырев делает ему упреки, которые не знаем как и

629


назвать; знаем только, что они в высшей степени неприличны и нелепы. Пусть читатели сами рассудят, какое можно иметь доверие к критику, который так понимает и толкует разбираемых им писателей...1

Скажем в заключение, что грустное зрелище представляет собою литература и критика, где считающие себя представителями науки и просвещения или занимаются мелкими и пустыми вопросами, или на важные вопросы набрасывают тень подозрительных и двусмысленных намеков, готовые каждого, кто не разделяет их мнений, выставить каким-то противосмысленным общему порядку явлением... И между тем они-то первые и кричат против дурного тона, неприличной брани, грубого неуважения к чужим мнениям, необразованной нетерпимости к чужому убеждению, о безымянных рыцарях, о желтых перчатках.2 Милостивые государи! — хотели бы мы сказать им,— перед вами ваши громкие имена, гражданские и литературные; умейте же поддержать предполагаемый вами блеск, умейте заставить уважать свое достоинство, уважая сами достоинство других; перед вами ваши желтые перчатки — не марайте же их грязью мелкой журнальной брани и неприличных выходок мелкого и раздражительного самолюбия...

34. История похода 1815 года. Сочинение прусской службы майора фон Дамица. С примечаниями дивизионного генерала старой армии французской. Перевел с французского генерального штаба генерал-лейтенант Хатов 1-й. Том II. Санкт-Петербург. В Военной тип. 1843 г. В 8-ю д. л. 366 стр.3

В этом томе изображены последние сцены колоссальной драмы, разыгранной на полях ватерлооских. И как страшно поразительны эти сцены! Солдаты старой французской гвардии кричат: «Гвардия умирает, но не сдается» — и падают под выстрелами напирающего неприятеля; сам полководец бежит к стенам Парижа; между тем победители вторгаются в самую Францию, и перед ними падает тройной ряд крепостей, оберегающих северные ее пределы. Начинается непрерывный ряд ежедневных битв, ничтожных в сравнении с ватерлооскою, но всегда гибельных для французской армии: она, утомленная, упадшая духом, предводимая вождями, которые уже таят в душе измену, быстро отступает и проводит союзников к самым стенам столицы. Между тем тучи войск австрийских и русских несутся к восточным границам Франции; народ ее, волнуемый различными партиями, теряет доверенность к своему любимцу. Наполеон, когда-то предписывавший законы Европе и презиравший Англию, у нее

630


же просит защиты и покровительства. И Париж, вторично отворяющий ворота союзным армиям, и корабль, везущий человека судьбы на пустынную скалу, и эта тень величия, несчастный Наполеон II, мгновенный император, даже не видавший своей короны, и этот Нэй, храбрейший из храбрых, расстрелянный, может быть, теми же самыми солдатами, которых он водил к победам и спасал от гибели... и все эти огромные события совершились менее нежели в три месяца!

Но не яркою кистию романиста, а холодным пером военного историка и критика описывает фон Дамиц эти происшествия. Мелкие сшибки рот и эскадронов, осады ничтожных крепостей, переходы с одного места на другое, распоряжения начальства, отчеты в числе убитых и раненых, хотя бы число их простиралось до двух или трех десятков,— ничего этого не оставляет он без внимания в своей книге, немаловажной в стратегическом отношении и назидательной для военных людей. Местами он присоединяет критические рассуждения и замечания, и здесь-то нельзя не упрекнуть его в некотором пристрастии к подвигам своих соотечественников. Заметки французского генерала, кое-где разбросанные в «Истории похода 1815 года», доказывают это на деле. Везде виден истый пруссак, для историка слишком ревностный к славе своего героя, Блюхера, которого он везде выказывает на первом плане, оставляя в тени прочих его сподвижников.

35. Библиотека хозяйственных и коммерческих знаний. Коммерческая статистика. Две книжки. Санкт-Петербург. В тип. Фишера. 1843. В 8-ю д. л. В 1-й книге 197, во 2-й 194 стр.1

В двух вышедших книжках этого издания помещено только обозрение океанов и морей, тщательно и очень подробно составленное редактором «Библиотеки» г. Небольсиным. Негоцианты и преподаватели коммерческих знаний, которым мы рекомендуем эту книгу, найдут здесь отчетливые, по возможности точные сведения о положении всех прибрежных стран в торговом отношении, о состоянии всех примечательных портов и островов, о предметах отпуска и привоза, о движении судоходства и о состоянии торговли вообще в главных портовых городах. Желая ознакомить наших читателей с объемом статей, заключающихся в «Библиотеке», и способом их изложения, выписываем одну из них:

Датские колонии в Гренландии, заведенные с 1721 года, находятся на юго-западном береге этой страны, образующей самый северо-восточный край Америки. Северные границы Гренландии доныне еще неизвестны; западный берег ее не так окружен льдами, как восточный; внутренняя часть гориста, покрыта снегами и льдами. На юге прозябают береза,

631


ива и ольха в виде кустарников; там возделывают картофель и некоторые овощи; но далее к северу растут только ложечник, можжевельник инекоторые другие кустарники, и наконец родятся одни лихены и мхи Зима даже на юге продолжительна и сурова; берег свободен от льда неболее 2-х или 4-х месяцев; но в кратковременное лето жары бывают очень сильны. Продуктов весьма немного: открыты признаки медной руды; в некоторых местах есть каменный уголь, сера, азбест, горный хрусталь, мрамор и др. При недостатке леса топливом служат каменный уголь, кости, пловучие деревья. Рыбы и морские птицы находятся в изобилии. Тюлень удовлетворяет почти всем потребностям гренландцев: шкура его служит для их одежды и прикрытия хижин, мясо употребляют в пищу, жир для освещения. Кит доставляет также большую пользу; но гренландцы промышляют его только с помощию европейцев; английские, датские, немецкие, голландские и французские суда приходят для китового лова к обоим берегам Гренландии. Из диких животных водятся здесь олени, зайцы, лисицы, белые медведи и множество птиц. В северных местах собака есть обыкновенное домашнее животное, употребляемое, как в Сибири, для езды на санях. В датских колониях держат рогатый скот и овец в небольшом количестве. Из Гренландии вывозятся: тюлени, лисьи и оленьи шкуры, гагачий пух, ворвань, китовый ус и рыба.

К западу от Гренландии простирается часть Северной Америки, подобная ей по климату и почве и известная только по прибрежным землям иостровам, открытым мореходцами у Гудзонова и Баффинова заливов и далее на север, где господствует почти вечная зима, так что море не всегда даже в самые жаркие летние месяцы бывает свободно от льдов, ипотому невозможно проложить кораблям путь из Баффинова залива через Ледовитое море и Берингов пролив в Великий океан. Всё обширное пространство Северной Америки между Беринговым морем, Восточным океаном и Гудзоновым заливом известно под названием Земли независимых индейцев. По прибрежьям находятся российские ианглийские колонии.

Издание могло бы быть гораздо поопрятнее; особенно избитый шрифт, которым напечатана «Библиотека», мало говорит в пользу привилегированной типографии г. Фишера.

36. Сочинения Зенеиды Р-вой. Санкт-Петербург. В тип. Константина Жернакова. 1843. Четыре части. В 12-ю д. л. В I части 418, во II —435, в III—352, в IV— 674 стр.1/p>

В этих четырех довольно толстых и плотно напечатанных томах собрано всё, что было написано даровитою Зенеидою Р-вою, и издано по ее собственноручным рукописям без поправок и своевольных изменений людей, которые, не имея силы возвыситься до постижения таланта знаменитой писательницы, имели столько самонадеянности, что осмелились поправлять ее.2 Между русскими писательницами нет ни одной, которая достигла бы такой высоты творчества и идеи и которая в то же время до такой степени отразила бы, в своих сочинениях, все недостатки, свойственные русским женщинам-писательницам, как покойная Зенеида Р-ва. Кто понимает, что сильные таланты всегда выража-

632


ются в крайностях— почему они в высшей степени обнаруживают и достоинства и недостатки своей эпохи и своего общества,— кто понимает, что только гении свободны от последних и владеют первыми, тот не найдет никакого противоречия в нашем суждении о таланте Зенеиды Р-вой. Впрочем, не желая оставить в недоразумении и тех, кому слова наши могли бы показаться неясными, и в то же время желая воздать должную дань внимания такому высокому и яркому таланту, каким обладала Зенеида Р-ва, — мы поговорим подробнее о ее повестях в отделе критики следующей книжки «Отечественных записок».1

37. Повести А. Вельтмана. Санкт-Петербург. В тип. Константина Жернакова. 1843. В 12-ю д. л.422 стр.2

Г-ну Вельтману суждено играть довольно странную роль в русской литературе. Вот уже около пятнадцати лет, как все критики и рецензенты, единодушно признавая в нем замечательный талант, тем не менее остаются положительно недовольными каждым его произведением. По нашему мнению (которое, впрочем, принадлежит не одним нам), причина этого странного явления заключается в странности таланта г. Вельтмана. Это талант отвлеченный, талант фантазии, без всякого участия других способностей души, и при этом еще талант причудливый, капризный, любящий странности. Вот почему нельзя без внимания и удовольствия прочесть ни одного произведения г. Вельтмана и в то же время нельзя остаться удовлетворенным ни одним его произведением. Встречаете прекрасные подробности — и не видите целого; поэтические места очаровывают ваш ум и сменяются местами, исполненными изысканности, странности, чуждыми поэзии; а когда дочтете до конца, спрашиваете себя: да что же это такое, и к чему всё это и зачем всё это? Особенно вредит автору желание быть оригинальным: оно заставляет его накидывать покров загадочности на его и без того довольно неопределенные и неясные создания.

Лежащие перед нами пять повестей г. Вельтмана так же точно оправдывают наше мнение о таланте этого автора, как и все другие его произведения. Во всех их много проблесков истинного таланта, и ни в одной нельзя видеть поэтического воссоздания действительности. Первая называется «Приезжий из уезда, или Суматоха в столице»; она была первоначально напечатана в одном плохом и теперь окончательно падающем московском журнале.3Содержание ее может служить доказательством, что автор владеет инстинктом и тактом действительности. В ней описывается страшная суматоха в Москве от появления в ней гения; известно, что нигде так часто и так много не является гениев, как в Москве.

633


Сведение через забор дошло и до Филата Кузмича, знатного почетного гражданина с золотой медалью на шее. До того Филата Кузмича, что, купив себе княжеские палаты, только что не позолоченные снаружи, сказал: «Что мне до бар! Я сам господин!» — и поделал в княжеских палатах лежанки, и живет себе сам-шест: Анисья Тихоновна, да Федя да старуха, да девка кухарка, да дворник. Бывало, тут у нерасчетливого князя сот пять гостей в сутки перебывает, пудов пять восковых свечей в вечер сожгут, рублей тысячу в день скушают да две выпьют а теперь у расчетливого Филата Кузмича ворота назаперти, в подворотню собака на прохожих лает, дескать, «проваливай мимо! сама голую кость гложу!» Свету только божий день, лампадка перед кивотом да сальная свеча. Золотая мебель прикрыта чехлами, чтоб не попортилась от неупотребления; пищи — щей горшок, сам большой, да мостолыга мяса; зато самовар какой знатный! ведра в три! Жаль, чашечки больно маленьки, с глоточек. Живет себе Филат Кузмич, словно чужое богатство стережет. Сад был слишком велик, так он повырубил его под огород да посадил капустки и огурчиков. Оранжерею так-таки ранжереей и оставил, только сам не съест ни грушки, ни сливки, ни лимончика не сорвет для домашнего обихода — всё на откупу. По парадному крыльцу не ходит; раз пошел было, да причудился ему в дверях официант княжой, стоит себе с булавой, да словно кричит: куда тебя чорт несет!— С тех пор Филат Кузмич запер на ключ парадное крыльцо.

— Слышал, Филат Кузмич, что люди говорят! — сказала Анисья Тихоновна,— говорят, тово, явился, вишь, какой-то Яний, крылатый человек.

— Ой ли?

— Знать, тово, что уж это чудо какое? Явился в именье у князя Синегорского. Сегодня сюда привезут; чай, со всей Москвы сбежится народ. Что, кабы ты у дворецкого местечко добыл, на хорах, что ль, аль где у подъезда, смотреть маленько.

— А что, тово, Федя! сходи, брат, попроси ко мне дворецкого; так, скажи, дельце тятеньке есть.

Федя побежал а Филат Кузмич, значительно откашлянувшись, вынул бумажник с ассигнациями и сказал: «Постой, всё устроим».

Не правда ли, что верно? с натуры? Но только и есть верного и естественного во всей повести. Всё остальное — карикатура. Бывают на свете такие происшествия, да только не так они делаются... К слабым сторонам этой повести принадлежит еще изображение московского высшего общества: неужели где-нибудь может быть такое высшее общество? Дурак-мальчишка читает блистательному сборищу князей, графов и разных других знаменитостей преглупые стишонки, и все в восторге и изъявляют этот восторг самыми пошлыми фразами.

Повесть «Радой» ужасно запутана, перепутана и нисколько не распутана. В ней есть прекрасные подробности. Особенно прекрасно лицо серба с его восклицанием: «Теперь пие, брате, за здровье моей сестрицы Лильяны! пие руйно вйно! Была у меня сестра, да не стало!» — и с его рассказом о своей судьбе:

634


Отец мой жил в особенном приятельстве и побратимстве с отцом Лильяны; еще в годину сербского воеванья с турками дали они друг другу слово породниться по детям, а в десяту годину отец Лильяны взял меня в полк свой, и жил я у нèго, как рòдный, и приехал с ним в Москву, а потом пошли на воеванье с французом. Но возврате из Парижа отец Лильяны покинул службу и мне сказал: «аиде служить еще царю я царству, пока будет твоя невеста па взрасте». — Любил меня он, как сына, да не любила меня его жентурина, откинула сестрицу от сердца, разладила слово, раздружила дружбу, змея люта, божья отпаднице!.. А как любила своего жениха моя Лильяна: звала златòем, сокòлом, милòйцем! Давала залог за сердце... Вот ту был тот залог... ту был лик божий, да образ сестрицы, да обреченья перстень... Всё возвратил ей... «Сестра, сестра, моя сладка рано (заря)!»... А возвратил он ей всё, узнавши, что будто она любит другого, и сказавши: «Ну, будь счастлива, Лильяна — не насиловать сердце!»

Прекрасны также подробности об отношениях матери к дочери, ненавидимой ею за то, что она была плодом насильственного брака с немилым: это глубоко и верно воспроизведено автором. Но, несмотря на то, общего впечатления повесть не производит, потому что уж слишком перехитрена ее оригинальность и отрывчатость. Сверх того, она испещрена, без всякой нужды, молдаванскими словами, которые оскорбляют и зрение и слух читателя и мешают ему свободно следовать за течением рассказа.

Пестрить свои рассказы странными словами — это страсть г. Вельтмана. И потому вольтеровские кресла он называет розвальнями, как православные мужички называют особенный род дрянных саней; патэ г. Вельтман называет лежанкою, а французское выражение l'hommecommeiliautпереводит — человеком как быть, забыв, что оно давно переведено — порядочным человеком.

«Путевые впечатления и, между прочим, горшок ерани» — очень миленький юмористический рассказ, в котором даже много глубокой истины, подмеченной в женском сердце.

Прекрасна была бы повесть «Ольга»: в ней так много естественности и верности, за исключением идеального лица садовника; начало ее — лирическая песнь, исполненная глубокого чувства и истины. Но автор испортил ее счастливою развязкою через посредство dues ex machina* — и из прекрасной повести вышла пустая мелодрама.

Во всяком случае, повести г. Вельтмана, хотя они уже и не новость, могут быть перечитаны с удовольствием. А так как публике русской теперь решительно нечего читать, то она должна быть рада, что ей хоть есть что-нибудь порядочное перечитать снова.


* искусственного разрешения (латин.).Ред.

635


38. Провинциальная жизнь (Ольский). Описательный роман XIX века. Сочинение Егора Классена. Часть 1. С пятью литографированными рисунками. Москва. В тип. Н. Степанова. 1841. В 12-ю д. л. 309 стр.1

Со времени появления «Мертвых душ» — а этому прошло ужеоколо года с половиною — никто не решился издать романа. Даже самого неустрашимого Барона Брамбеуса одолел страх и трус велий,— и обещанная им года три назад «Идеальная красавица» так и пропала без вести, оставшись в «Библиотеке» и недочитанного и недописанною.2 Вот отчего столь многие и так сильно сердились и еще сердятся на «Мертвые души»! Будь жив теперь Лермонтов, никто бы не осмелился печатать своих стихов, и многие потеряли бы охоту писать их даже для собственного удовольствия. Вообще надобно заметить, что Петербург давно уже занимается только приготовлением повестей, а о романах и не думает, — и только один г. Ф(θ)едоров недавно решился прогоркнуть с своим «Князем Курбским» мимо глаз публики, в надежде быть не замеченным ею, в чем и не ошибся. 3 Но московская литература думает об этом иначе. Москва—город романов по преимуществу. Посмотрите, в самом деле, что делают, кроме этого, московские литераторы? Они не пишут, а оттого их и не читают и о них не говорят; но, впрочем, они писатели, у которых или был, или предполагается талант. Если б они писали, их, может быть, читали бы, и, вероятно, нашлись бы на Руси люди, которые даже и хвалили бы их. Вот, например, г. Киреевский: он уж лет десять (так говорят московские слухи) сбирается издать богатое собрание русских народных песен. Может быть, он и не успеет издать их при жизни своей — что ж? — они издадутся после его смерти, и если не мы, то наши дети будут читать их. 4 Г-н Погодин уже около двадцати лет обещает доказать, что варяги были скандинавы, и что Каченовский ввел опасный раскол в ученую литературу русской истории,— и будьте уверены, что он когда-нибудь докажет нам эту интересную истину.5 А если не успеет — не беда: он передаст ее какому-нибудь молодому ученому, и тот докажет. Г-н Шевырев давно хлопочет об истреблении в русской литературе вредного духа неуважения к писателям, с которыми он, г. Шевырев, находится в приятельских отношениях; для этого он решился твердо, какими бы то ни было способами, заставить замолчать литературных бобылей и безыменных критиков, которые, кроме критик и рецензий, иногда пишут и типические очерки...6 Не знаем, удастся ли г. Шевыреву его истинно благонамеренное литературное предприятие; но знаем, что он не отстанет от него, не употребив всех усилий, не испробовав всех средств.7 Из живущих в Москве поэтов всех

636


даровитее г-н Фет, а всех знаменитее гг. Языков и Хомяков. Оба они ничего, или почти ничего не пишут; но зато о них в Москве много пишут и еще больше говорят. На г. Хомякова друзья его смотрят, как на представителя в поэзии славянского элемента. Такую странную известность приобрел он в Москве двумя стихотворениями, в которых доказал, что древний Рим и новая Англия скоро будут сменены Россиею.1 Стихи г. Хомякова всегда звучны, но ужасно напряженны,— блестящи, но совершенно чужды поэзии: это единственный их недостаток; во всем остальном они столько хороши, сколько могут быть хороши славянские стихи. В Москве издается даже литературно-ученый журнал. 2 Вот уже третий год он обещает развить какую-то мысль, но отлагает исполнение своего обещания на неопределенный срок. В этом журнале печатаются преимущественно статьи о славянах и славянских литературах, стихотворения г. Михайла Дмитриева да брань на «Отечественные записки»... Кстати о стихотворениях г. Михаила Дмитриева: сей поэт пишет стихи уже больше двадцати лет, но славою поэта никогда не пользовался даже в кругу московских своих приятелей, где так легко дается слава поэта даже людям, не написавшим ни одного стиха. Чтобы добиться этой постоянно убегающей его славы, г-н Михайло Дмитриев, вместо дидактического рода, в бесполезном упражнении которым он убедился, изобрел теперь новый, до него небывалый род поэзии, произведения которого можно было бы назвать «рифмованными денонциациями» на безнравственность критиков, не признающих в их сочинителе ни искры поэтического таланта. В руках человека талантливого и острого такие стихотворения были бы по крайней мере опасны для его врагов; но г. Михайло Дмитриев доставляет своим врагам только одно невинное удовольствие — смеяться над беззубою злостью его странных стихотворений.3 Мы сказали выше, что Москва — по преимуществу город романов. Это до того справедливо, что Москву не удержало от романов даже появление «Мертвых душ». Патриарх московских романистов, г. Загоскин, издал если не роман, то физиологию Москвы в рассказах и сценах, под названием «Москва и москвичи»; г. Воскресенский издал, кажется, «Сердце женщины». 4 Романов прочих московских романистов и не перечтешь. «Иоанн Грозный и Стефан Баторий. Исторический роман. Сочинение А. А. Издание второе. Москва». — «Пан Ягожинский. Отступник и мститель. Роман, взятый из древних польских преданий А. П-м. Издание второе. Москва». — Видите ли: это всё московские романы! А сколько издали их Кастор и Поллукс московских романистов — гг. Кузьмичев и Славин!.. И вот теперь является умножить собою число сих гениальных романистов г. Классен. Он так уверен заранее в успехе своего произ-

637


ведения, что издал его только первую часть, предоставив себе издать вторую когда-нибудь, на досуге, при благоприятных обстоятельствах. Роман его издан опрятно, хотя и украшен пятью плохими литографиями. Но что же содержание этого романа? Вот тут-то и беда, потому что в романе г. Классена нет никакого содержания, а есть путаница, в которой ровно ничего нельзя понять и из которой ровно ничего нельзя упомнить. Тут есть городничий, который боится жены, потому что она его больно щиплет, как только он скажет какую-нибудь глупость, а он только затем и разевает рот, чтоб говорить глупости. Раз, будучи на ярмарке, городничий больно вскрикнул от щипка своей супруги, а один из собеседников бросился к мужикам продававшим квас, вырвал у них кувшины и стал лить квас на голову городничего, облил всех дам, и, вероятно, от стыда, что наделал столько глупостей, упал в реку и утонул. Всё это г. Классен почитает юмором и верным изображением провинциальных нравов. Хорош эпиграф при первой главе этого романа:

Писать характеры людей

Есть два манера:
Пером Гомера
И ядом змей.
Так пишут мужи славы.

Где ж славы взять,
Когда писать

Придется для забавы?

________

Так поэт на зуб гнилой
Пробует орехи;
Но раскусит лишь пустой —
Полный, для потехи,
Смелет он на жернову
И поет про скорлупу.

Этот эпиграф, смастеренный, очевидно, самим сочинителем, может служить образчиком и вывескою слога, мыслей, понятий и чувств, которыми отличается роман. Это больше, чем просто бездарность: это явное отсутствие здравого смысла. Не только г. Воскресенский, но даже гг. Кузьмичев и Славин — гении первой величины в сравнении с г. Классеном.1

39. Памятная книжка для молодых людей. Санкт-Петербург. В тип. Карла Крайя. 1843. В 16-ю д. л-83 стр. 2

Вот книжонка, нелепее которой едва ли что можно себе вообразить! Мы крепко подозреваем, что это должно быть новое

638


творение автора «Супружеской истины», в начале нынешнего года насмешившей весь читающий русский мир.1 Та же наивная философия, та же дешевенькая мораль, то же детское неумение писать по-русски, та же безграмотность — всё то же! Мы сначала думали было, что это советы опытного врача молодым людям о сохранении и поддержании их здоровья,— советы, основанные на глубоком знании медицины и изложенные популярно; но, начав читать книжку, сейчас же увидели, что в ней нет ничего медицинского. Она наполнена моральными разглагольствиями о том, что всякий и сам знает не хуже сочинителя «Памятной книжки». Понятно, почему этот сочинитель так скуп на медицину и так щедр на мораль: первая требует познаний, а о последней можно болтать, ничему не учась, ничего не зная. Книжонка же издана явно с невинным притязанием на карманы молодых людей, а потому и наполнена моральною чепухою. Не угодно ли образчика?

Не убегайте благонравных собраний, добрых соседов (!) и добрых товарищей; будьте снисходительны и к худым своим товарищам, не оскорбляйте их, и так уж оскорбленных собственными своими проступками, и ежели можете (,) принимайте участие в их расстроенных делах, причем делая им некоторые замечания и поучения; может быть ваше се(Ђ)мя упадет на добрую землю — и принесет плод, и товарищ ващ исправится. Тогда представьте себе о своей радости и той невыразимой приятности (!!), которую вы будете ощущать: ибо вами обращен будет заблудший на путь истины. (Стр. 44).

По мнению сочинителя, это чрезвычайно полезно для здоровья молодых людей. Может быть! Только такой варварский язык и такая безграмотность должны быть очень вредны для их учебной карьеры, и, угодив сочинителю «Памятной книжки», они рисковали бы наверное рассориться с своим учителем словесности. Ведь, верно, сочинитель назначал свою книжонку для молодых людей не старше 14-ти лет, потому что кто же из взрослых стал бы читать подобные вздоры?

40. Притчи и повести, избранные из Круммахера. Санкт-Петербург. В тип. Фишера. 1843. В 12-ю д. л. 128 стр.2

Некогда «Притчи» Круммахера переводились в одном русском журнале, вместе с поэмами Байрона. Это было в «Новостях русской литературы», издававшихся покойным Воейковым в 1822—1826 годах.3 Теперь времена переменились: поэмы Байрона попрежнему читаются и изучаются людьми взрослыми, а притчи Круммахера стали годиться разве только для детей. Вероятно, рассчитывая на малолетную публику, г. Фишер издал «Притчи» Круммахера весьма красиво, с разными

639


затейливыми виньетками и заглавными литерами. Для детей не старше 12-ти лет Круммахер — писатель глубокомысленный и красноречивый. И потому мы советуем поторопиться чтением этого автора всем детям, приближающимся к полным двенадцати годам своей жизни, потому что на тринадцатом году имможет быть, не захочется взять в руки автора, которого она вдруг и в такое короткое время переросли. В издании г. Фишера помещены далеко не все притчи Круммахера.

41. Русский театр в Петербурге.1

Волшебный бочонок, или Сон наяву. Старинная немецкая сказка, в двух действиях, соч. Н. А. Полевого.

Это новое «драматическое представление» нашего знаменитого драматурга всё составлено или из сантиментально-мещанских, или из юмористических сцен. Сын знатного барона живет у бочара в подмастерьях, из любви к дочери его Гретхен; любовники воркуют, целуются и говорят друг другу сладенькие пошлости. Губерт, другой подмастерье бочара Ганца, ревнует к Фрицу Гретхен, подсматривает за ними и рассказывает всё Кунигунде, злой и бранчивой жене бочара. Кунигунда кричит, бранится, выходит из себя; ее никто не слушает. Является Иоган Пумпанкикок, управитель барона Гохвольшпицвица, отца мнимого Фрица, потом сам барон,— и уводят силою подмастерья-самозванца. Во втором акте Илья Буш, старый пьяница, рассказывает Ганцу о каком-то кладе, который может даться только тому бочару, в дочь которого влюбился бы барон и так далее. Ганц исчезает с Бушем, и в его отсутствие дом его описывается за долги, а жена с дочерью выгоняются из описанного дома. Наконец является Ганц; он везет на тачке бочонок, и кто ни заглянет в этот бочонок — даже сам бургмейстер — все кланяются Ганцу; Ганц велит бургмейстеру проплясать с одним из почетных жителей городка ,— и г. Толченов 1-й (бургмейстер) пускается с г. Дранше (Конрад Шварц) в пляс. Разумеется, публика Александринского театра, при сей верной оказии, предается громкому хохоту, а раёк, как говорится в простонародии, животики надрывает со смеху. Тогда актёр, игравший бочара Ганца (г. Сосницкий), обращается к зрителям, говоря им что-то вроде следующего: «Чтò-де вы так смеетесь, как будто бы между вами есть хоть один, который не проплясал бы ради этого бочонка?» Черта знания человеческого сердца истинно шекспировская! Из нее видно, что сочинитель долго и основательно изучал науку сердца человеческого... Надо сказать, что в это время Ганц успел уже купить себе баронский замок и, следовательно, баронское звание. Затем

640


является барон Гохвольшпицвиц и униженно соглашается на брак своего сына с баронессою Гретхен. Ганц ломается, делает язвительные выходки насчет волшебного всемогущества золота над душою человека и т. п. Пьеса оканчивается, как водится, пряничными восторгами жениха с невестою. Чтоб дополнить характеристику этого нового «драматического представления» знаменитого нашего «драматического представителя», г. Николая Полевого, мы должны прибавить еще, что оное «драматическое представление» во многих местах, для услаждения вкуса почтеннейшей публики Александринского театра, с избытком сдобрено и начинено знатным количеством оплеух, тумаков, падений вверх ногами и тому подобными драматическими эффектами... Зато ведь уж и смеху-то что было! Любо-дорого послушать!

Полчаса за кулисами. Комедия в одном действии, соч. Н. А. Полевого.

О, неутомимый наш «драматический представитель»! Когда находите вы время писать такое множество «драматических представлений»? О, вы, который написали нам неконченную «Историю русского народа» для взрослых людей и потом, тоже неконченную, историю России для малолетных читателей; оставшуюся в рукописи «Историю Петра Великого»— вероятно, для взрослых людей — и потом напечатанную «Историю Петра Великого» — кажется, для малолетных читателей; вы, который обещали издать многое множество до сих пор неизданных книг; вы, который написали несколько романов, много повестей, издали несколько томов юмористических статеек, несколько томов переводных повестей и всякой всячины, помещавшейся в вашем журнале; вы, который писали о философии, об истории, о политической экономии, о невещественном капитале,1 о политике, об агрономии и сельском хозяйстве, о санскритской и китайской грамматиках, о лингвистике, о литературах и языках всего земного шара, об эстетике и проч. и проч.,— где же и перечислить нам всё, что вы знаете и о чем вы писали на веку своем! Скажите нам, о, наш Вольтер и Гёте по всеобъемлемости сведений, многосторонности гения и разнообразию произведений! скажите нам, когда успели вы написать столько «драматических представлений»? Они родятся у вас, как грибы после дождя; вы производите их дюжинами! Неизобрели ли вы паровой машины для изготовления этого товара — машины, в которой перемалываются Шекспир, Шиллер, Вальтер Скотт, Коцебу, князь Шаховской, г. Б. М. Ф(θ)едоров и ваш собственный гений, и из смеси всего этого выходят «драматические представления»? Вот сейчас любовались мы вашим «Волшебным бочонком», до краев наполненным чистым золотом истинно шекспировской

641


фантазии, истинно шекспировского юмора, — и не успели мы отдохнуть от могущественных и сладостных впечатлений вашей бочарной пьесы, как вы, неутомимый чародей, ведете нас, в новой пьесе, на полчаса за кулисы, где, вероятно, увидим мы чудеса...

Так думали мы про себя в антракте между «Рассказом г-жи Курдюковой» и пьесою г. Полевого «Полчаса за кулисами»... Взвившийся занавес прервал наши думы. Вглядываемся, вслушиваемся... ба! да это что-то знакомое! где-то мы читали это... А! да это старая пьеса «Утро в кабинете знатного барина» из «Нового живописца общества и литературы», издававшегося при «Московском телеграфе». Любопытные могут найти ее в тридцать третьей части «Московского телеграфа» (1830): в отдельно изданном в 1832 году «Новом живописце общества и литературы» ее почему-то нет... «Полчаса за кулисами» отличается от «Утра в кабинете знатного барина» только собственными именами действующих лиц: г. Беззубов последнего назван в первом Дюком-де-Шапюи; остальное также немножко офранцужено. Итак, новому «драматическому представлению» г. Полевого тринадцать лет. Порадовавшись неожиданному свиданию с старым знакомым, мы подивились экономии сочинителя, у которого всякая дрянь идет в дело.

Рассказ г-жи Курдюковой об отъездеее за границу.

Не понимаем, каким образом этот рассказ попал в число «драматических представлений», но он действительно был представлен на сцене Александринского театра в бенефис г-жи Сосницкой. Впрочем, мы уже слышали его на сцене Александринского театра: тогда он доставил нам гораздо больше удовольствия потому, во-первых, что мы слушали его в первый раз, и потому, во-вторых, что тогда он был гораздо короче... Для всякой шутки есть свое время, и повторение сегодня того, что, может быть, смешило вчера, наводит скуку и возбуждает досаду. Мы думаем, что русское общество теперь уже далеко впереди г-жи Курдюковой... Впрочем, и то сказать: публика Александринского театра крепко и громко хлопала сенсациям г-жи Курдюковой: видно, они для нее и новы и забавны...1

Рецепт для исправления мужей. Комедия-водевиль в двух действиях, взятая с французского Н. А. Коровкиным.

На этот раз драматический гений г. Коровкина едва ли не одержал блистательной победы над драматическим гением г-на Полевого: по крайней мере во время этой пьесы все казались как-то оживленнее, как люди, очнувшиеся после приема дур-

642


мана. Содержание этой пьесы состоит в том, что одна молодая женщина, по совету доктора, исправляет мужа-повесу, начав сама рыскать по балам и давать балы. Пьеса недурна иразыграна была хорошо.

42. Литературные и журнальные заметки.1

В № 129-м («Северной пчелы») один из ее фёльетонистов объявил важную истину по вопросу, почему нынче не пишут более сказок вроде «Модной жены» Дмитриева? — Вы, верно, скажете: потому же, почему нынче не пудрят волос, не носят фижм и мушек, не танцуют менуэта и не поют:

Стонет сизый голубочик,
Стонет он и день и ночь,
Его миленький дружочик
Отлетел далеко прочь!2

и прочая. Извините! Г-н фельетонист уверяет, что не пишут потому, что не умеют писать таких сказок. А не умеют, разумеется, потому, что нынче нет талантов, равных таланту Дмитриева. Ну, посудите сами, хорошо ли это? Что Дмитриев был стихотворец с большим талантом и даже поэт не без дарования,— в этом нет ни малейшего сомнения. А с которого времени перестали на Руси писать сказки вроде «Модной жены» Дмитриева и вообще всякие сказки в духе XVIII века? Сколько мы помним, давно! После Дмитриева явился на Руси поэт неизмеримо выше его — Жуковский; он не написал ни одной сказки, и уж верно не по недостатку таланта. Правда, поэт, бывший после Дмитриева и тоже стоящий неизмеримо выше его — Батюшков, написал одну сказку; но его «Странствователь и домосед» был последнею сказкою в этом роде, появление которой, несмотря на достоинство языка и рассказа, уже не произвело никакого особенного впечатления на современников. А сказка эта напечатана в первый раз в «Амфионе» Мерзлякова в 1815 году, следовательно, около двадцати восьми лет тому назад, и с тех пор уже не было на русском языке ни одной сказки в таком роде. Неужели же Батюшков был последний даровитый поэт на Руси и после него не было ни одного поэта с равным ему талантом? Не знаем, право; но после Батюшкова был Пушкин, Грибоедов, Лермонтов... Неужели же у этих поэтов не стало бы таланта для того, чтоб написать безделку вроде «Модной жены»?..

Всё это г. Булгарин, может быть, понимает и сам как следует, да ему надобно, ему нужно понимать всё это не так, как следует... Доказательство тому — в следующих словах того же

643


фельетона: «Читайте даже по-русски, хотя бы из национальной гордости. Скучно повторять старое, но я уверен, что еще много есть людей, которым Карамзин, И. И. Дмитриев, Богданович, Батюшков известны или по отрывкам, или по слуху... Обратитесь к ним, и вам не будет стыдно за русскую литературу! Теперь новые журналисты, которые сами не пишут вовсе ничего (?!!), а только читают корректуры своих сотрудников и нас, учеников Карамзина и Дмитриева, называют уже старыми!!!»1 А, вот что!— можем мы воскликнуть. Вот откуда оно, это благоговение к Карамзину и Дмитриеву! Ученик хвалит учителя по простому расчету: если-де не будут читать моего учителя, который в тысячу тысяч раз выше меня, то уж станут ли читать меня, который в тысячу тысяч раз хуже моего учителя?.. Это напоминает нам, между прочим, и басню Крылова «Орел и Паук»... Положим, что Карамзин и Дмитриев так хорошо писали, что их и теперь еще следовало бы читать; да вас-то, господа, за что читать?— Мы их ученики, воскликнете вы.— Прекрасно, но ведь это напоминает стих: да наши предки Рим спасли!2 Притом же, мало ли у иного и действительно великого мастера бесталантных учеников: мастеру честь по заслугам, а до учеников его кому какое дело?..

_______________

В этом же фёльетоне находится забавная апология Эжену Сю. Фельетонист видит гения в этом блестящем, не бездарном, но поверхностном, пустом беллетристе французской литературы. Защищая его от нападок за безнравственность, фельетонист говорит в заключение: «По моему мнению, только Жорж Занд, т. е. г-жа Дюдеван, написала безнравственные вещи, но и она теперь опомнилась, удостоверясь, что слава безнравственного писателя — жалкая слава!» Затем следует апология книжному магазину г. Ольхина и клятвенные уверения, что нет возможности перечислить и переименовать все хорошие новые русские книги, которые продаются в этом магазине. Право, чем толковать о Жорже Занде, лучше бы вам, господа, ограничиться рассуждениями о Эжене Сю да дифирамбами разным магазинам... Кстати о безнравственности Жоржа Занда. О нравственности Гёте также много было толков и за и против; о ней спорят и теперь, соглашаясь, однако ж, в том, что Гёте был великий писатель. Но кто же и когда сомневался в нравственности Шиллера? Теперь не думают этого даже люди, которые глупее самого Николаи, нападавшего на Шиллера и Гёте.3 Однако ж в первые минуты появления своего яркая звезда гения Шиллера не могла не показаться многим безнравственною, пока эти многие не пригляделись и не попривыкли к ее нестерпимому блеску. На Байрона смотрели, как на чудовище нечестия; теперь на него смотрят, как на страдальца. Было время, когда

644


у нас Пушкина считали безнравственным писателем и боялись давать его читать девушкам и молодым людям: теперь никто не побоится дать его в руки даже детям.1

Фельетон 135 № «Северной пчелы» наполнен льстивыми разглагольствованиями о провинции. Там-то, видите ли, процветает и просвещение, и добродетель, и счастие, и вкус изящный, и образованность, и начитанность, и патриотизм, и все благородные чувства, всё великое, святое и прекрасное жизни; а отчего? — Оттого, что оттуда присылаются требования за пятью печатями на книги, журналы, газеты... Льстивые разглагольствования оканчиваются гимнами и дифирамбами в честь книжного магазина г. Ольхина и во славу издаваемых им книжных изделий... 2 О tempora, о mores! * Мимоходом разруганы «Мертвые души» и «Ревизор», как клевета на провинцию и карикатуры на провинциальные нравы. Жаль, что при этом удобном случае не объявлено, почему же провинция с такою жадностию расхватала «Мертвые души» и «Ревизора»: объяснение было бы очень интересно... Между прочим, вот что еще сказано в этой любопытной статье: «Не многим из городских жителей известно, что некоторые из господ журналистов и книгопродавцев печатают особые объявления для провинций и что в этих объявлениях они говорят о себе и о своих журналах и лавках такие вещи, которые возбудили бы общий хохот в столице, где на людей и на дела смотрят вблизи! Эти несчастные спекуляторы думают, что они ловят на удочку простодушных провинциалов, а в провинциях, напротив, платят им деньги из сострадания, из жалости — руководствуясь одним патриотизмом». О каких объявлениях, секретно рассылаемых в провинции, говорится здесь? Правда, было некогда разослано в провинции печатное объявление о публичных чтениях г-на Греча, очень ловко написанное, и оно было, в свое время, перепечатано в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“» (1840).3 Оно случайно попало в редакцию этой газеты, будучи прислано из провинции; иначе Петербург и не увидел бы его. Что же касается до спекулянтских книгопродавческих объявлений, — они беспрестанно попадаются даже в фельетонах иных газет, где издания разных вздоров, вроде «Супружеской истины», и перепечатку залежалых изделий выписавшихся и вышедших из моды старых писак величают оживлением русской литературы!4

В этом же фельетоне замечено, что «есть и теперь в провинциалах свое смешное и кое-что такое, что б надлежало истреблять орудием благонамеренной сатиры, но до этого именно еще не коснулись нынешние комики и сатирики». Так кто же, по


* О времена, о нравы! (Латин.). — Ред.

645


вашему мнению, коснулся этого? Уж не старые ли сатирики ученики Карамзина и Дмитриева? Где им! Понятие о сатире далеко ушло вперед со времен Карамзина и Дмитриева. Теперь сатириками поставляют за честь называть себя только выписавшиеся старые писаки— ученики, в сатире, Сумарокова. Сатиру заменили теперь художественные создания — роман и комедия, как выражения общественной жизни, и такой роман имеем мы в «Мертвых душах» и такую комедию в «Ревизоре».— Тут же рассказан чувствительным слогом учеников Карамзина трогательный пример душевной болезни, которую немцы называют Heimweh, а русские — тоскою по родине. Кто-то до того близкий г.фельетонисту (собственные слова его), что его можно счесть за самого г. фельетониста, стосковался на чужбине — по чем бы вы думали? — по какой-то рыбе (должно быть, соленой севрюжине — самая национальная рыба!) и гнилых диких грушах... Человек этот начал худеть и впал было в меланхолию, да, к счастию, поспешил воротиться на родину... Нет, господа ученики Карамзина, вы отстали даже и от Карамзина, который никогда не поставлял любви к родине в любви к рыбе и гнилым грушам. А еще хотите, чтоб вас читали, и берете смелость восклицать к людям, которые боятся скуки деревенской жизни: «А мы-то на что!» Такого рода деликатное восклицание могло сорваться только с пера какого-нибудь дюжинного писаки...

________________

Весь фельетон 140 № «Северной пчелы» наполнен нападками на совместничество, которым с умыслу неправильно переводится слово concurrence, означающее не совместничество, а соревнование. «Северная пчела» — отъявленный враг всякого соревнования и страстная поклонница и любитель монополии! Где теперь старинные гродетуры и гроденапли, кожаные венецианские золоченые и росписные обои, гобелены, обои шелковые, севрский и майенский фарфор, богемское стекло, брабантские кружева, филиграновая работа? — восклицает он. Все эти вещи бесспорно были очень хороши, но так дороги, что ими пользовалась только небольшая часть привилегированных людей. Благодаря дешевизне, свободному производству и индустрии XIX века, теперь несравненно большее против прошлого века число людей пользуется благодеяниями цивилизации и образованности; можно надеяться, что со временем, благодаря им же, и еще несравненно большее число людей начнет жить по-человечески, т. е. с удобством, опрятностию и даже изяществом. Итак, хвала соревнованию, свободному производству, индустрии и в особенности благодетельной дешевизне — этому новому покровительному гению нашего времени! Ими спасется бедное

646


страждущее от разных монополий человечество! «Северную пчелу» приводит в негодование дешевизна поездок за границу. Другое дело, говорит она, когда едет ученый, артист, фабрикант, мастеровой; а то праздношатающиеся, которые не читают даже сочинений учеников Карамзина и Дмитриева!.. Но если бы последние не могли ездить дешево, то и первые принуждены были бы сидеть дома. По мнению «Северной пчелы», соревнование, ошибочно называемое им совместничеством, погубило литературу и в Европе и у нас, в России... В самом деле, если б, например, «Северная пчела» одна пользовалась литературною монополиею, т. е. единоторжием, мы уверены, русская литература расцвела бы в один год... Кто же усомнится в этом!..

____________

Но довольно для первого раза. В следующей книжке «Отечественных записок», между прочим, познакомим мы читателей с другим фельетонистом «Северной пчелы». Подобно первому, он «знаменитый», хотя и не раз немилосердо обруганный в «Северной пчеле» романист; подобно первому, он написал в жизнь свою томов семьдесят и намерен еще столько же написать; сверх того, он еще и драматург не последний... Имя его... но мы скажем вам знаменитое его имя в следующий раз,1 а пока заключим наши «заметки» курьезным, но нисколько не вымышленным известием, что один журнал, издающийся в монгольско-китайском духе, находя язык Пушкина не русским, вознамерился перевести всего Пушкина по-русски!!!... Для этого приискал он себе какого-то дешевого горемычного пииту, существование которого мистериозно, т. е. покрыто тайною...2 Вот какие чудные дела готовы совершиться в русской литературе!..

647

Источник: http://vgbelinsky.ru/texts/books/13-7/june-october-1843/22-42