Белинский

Том второй. Собрание сочинений в 9 томах

О РАЗВИТИИ ИЗЯЩНОГО В ИСКУССТВАХ И ОСОБЕННО В СЛОВЕ­СНОСТИ. Сочинение Михаила Розберга, доктора философии и пр. Дерпт. В тип. наследников Линдфорса. Издание второе. 1839. В 12-ю д. л. XIV и 65 стр.

По странной игре случая и по очень естественному у рецен­зента столкновению обстоятельств, тотчас после книги г. Кошан­ского пришлось нам говорить о книге г. Розберга, которые без того никогда не могли бы сойтися одна с другою, как два совер­шенно противоположные явления. Но мы, однако ж, очень рады этому случайному столкновению, потому что оно изъяснит резуль­таты, которые мы вывели в предыдущей статье и выведем в на­стоящей.

Эпиграфы (из Гегеля, Вильмена и Пушкина), которыми автор щедро наделил свое небольшое сочиненьице, и следующие слова из предисловия возбудили наше любопытство:

Первое издание этого небольшого сочинения, говорит автор, разошлось довольно быстро, и, по желанию многих ученых любителей эстетики, кото­рых отзывами я дорожу, комиссионер Дерптского университета, И. Ф. Боро­дин, решился напечатать второе...

Книга содержания серьезного, книга, которой в Петербурге и Москве никто почти не видал, разошлась быстро, а ныне выхо­дит вторым изданием:1 это явление заслуживает внимания; не­вольно на мысль приходят вопросы: где ж она разошлась? где нашла она стольких любителей изящного?

Но как-то странно поразили наше внимание некоторые мысли, высказанные в том же предисловии, а именно:

Вообще думают, что наука об изящном должна заключать в себе на­ставления для художников и стихотворцев (а разве стихотворец, то есть поэт — не художник?); что она есть уложение правил (?), подчиняясь коим, можно удобнее, лучше и легче изваять статую, намалевать (!!) картину, составить симфонию, оперу, поэму. Существует другое мнение о сем пред­мете, кажется (неужели автору это еще только кажется?!) более справедливое, более близкое к истине. Вот оно: природному дарованию, вдохновению учиться нельзя: это труд лишний и напрасный — ни одна пиитика произвела еще поэта, ни одна реторика не образовала витию; но можно знать — из какого источника и на основании каких начал развиваются явления изящных искусств, какая между ними связь и какая цель их. Тео-

 

476


рия астрономии не учит двигать небесными телами: она открывает только законы их движения (теория астрономии — полно, так ли?); анатомия и физиология не имеют в виду создавать организмы, а стараются лишь разга­дать их устройство. Так относится и эстетика к искусствам изящным. Не поднимая на себя обязанности — руководствовать и советовать, не поры­ваясь к мечте недостижимой, она стремится обнаружить в их мире стихию разумную: порядок, целость; определить их значение, их содержание и то средоточие, к коему они, несмотря на разнообразно свое, равно тяготеют (по-русски говорят стремятся), и пр.2.

Соглашаясь с автором в его мыслях, мы не можем, однако же, никак надивиться этому проблематическому «кажется»; сам г. Кошанский, о котором мы сейчас говорили, и тот не высказывал этих истин проблематически, а он их высказывал, хотя, к сожале­нию, говоря одно, на деле исполнял другое, именно то, что заста­вило г. Розберга высказать мысль, начинающуюся словами: «Во­обще думают», и пр.

Далее автор продолжает:

В одном из наших повременных изданий, привыкших обыкновенно судить почти обо всем слегка (неужели нет исключения?), мне попались замечания на мое сочинение, смею сказать, не слишком обдуманные. Кто, не останавливаясь исключительно лишь на эпиграфах, примет на себя труд прочесть далее, и не только прочесть, но добросовестно вникнуть в сущность дела, тот увидит, что многие из положений, мною развитых, мало известны, по крайней мере у нас (где «у нас»? Неужто в наших университетах?). Следя прилежно за ходом эстетических теорий, я, сколько помнится, нигде не встречал в журналах наших и отдельных книгах ни страницы (??) об отношении, например, изящных искусств к природе, о системе подражания ее произведениям, о взаимном значении ритма и гармонии, трагедии и ко­медии и пр.

Опять странно, каким образом ученый автор, следя прилеж­но, как говорит он, за ходом эстетических теорий (то есть теорий эстетики, как теория поэзии, теория статистики и т. п., а не поэ­тическая теория, статистическая теория...), странно, говорим, что он нигде не встречал в журналах наших и в отдельных книгах ни страницы относительно этих вопросов. Мы, напротив, готовы указать ему не только страницы, но и целые статьи в журналах, и не только статьи, даже целые книги. Пусть потрудится он пере­брать первые два года «Телескопа» 3, издававшегося профессором эстетики и археологии при императорском Московском универси­тете Н. И. Надеждиным: там он найдет не одну страницу, где о некоторых из упоминаемых им предметов говорилось довольно пространно, и, что главное, говорилось с увлекательным одушев­лением, живым участием и логическою отчетливостию; пусть по­трудится он пересмотреть «Ученые записки», издававшиеся при том же университете:4 и там об этих предметах речь заходила довольно часто. Не угодно ли ему будет вспомнить «Теорию изящных искусств» Бахмана, прекрасно переведенную г. Чистяковым, также питомцем Московского университета?5 Вероятно, ему незнакомы и «Чтения о словесности», изданные профессором тоже Московского университета И. И. Давыдовым? 6 Там об этих пред­

 

477


метах тоже было говорено, сколько это нужно было для книги почтенного профессора. Кажется, этого довольно, чтобы доказать г. Розбергу, что предметы, о которых он упоминает, совсем не но­вость в области русского мышления, и что не он первый обращает на них внимание русских просвещенных читателей. Мало этого, мы готовы сказать утвердительно, что все «положения», которые развивает он в свеем сочиненьице, давно уже были предложены и рассмотрены русскими учеными, и многие, скажем без обиняков гораздо удовлетворительнее, нежели в его «Рассуждении о раз­витии изящного».

Обвинение в повторении старых понятий, продолжает автор, когда речь идет об исследованиях умозрительных, кажется мне сбивчивым и странным: дважды два — четыре, также старая штука, однако довольно забавно было бы, если бы кто, желая пощеголять новизною, вздумал (бы) утверждать что дважды два — пять.

Почему это обвинение кажется сбивчивым и странным, не понимаем; напротив, это обвинение может быть очень основа­тельно: если бы кто-нибудь, например, в своих понятиях об эсте­тике, о философии или другой какой-либо науке остался на этой точке, на которой был он в двадцатых годах; если бы в то время, пока наука, обогащаясь новыми явлениями и фактами, шла впе­ред, он сидел неподвижно, довольствуясь теми поверхностными понятиями, теми ребяческими идеями, которыми молодой игривый ум тешится в школе и которые потом он оставляет, как бесполез­ные игрушки; если бы он, этот ученый, с важностию профессора стал провозглашать, что он первый придумал это, сказал то, развил сие, доказал оное, почему же не сказать ему: вы, мило­стивый государь, перечитываете зады и хлопочете из пустого, до­казывая то, о чем или никто уже не спорит, или что не стоит никакого оспоривания? Конечно, забавно, если бы кто-нибудь, желая блеснуть новизною, стал доказывать, что дважды два — пять, и наоборот, не менее было бы забавно, если бы тоже кто-нибудь с профессорской важностию стал рассуждать о том, что дважды два — четыре!

Помилуйте, мы с вами не ребята! —7

сказали бы мы такому ученому: что можете вы толковать и, по­жалуй, выдавать за новость в школе, перед мальчиками, то для нас не новость и доказательств никаких не требует.

Впрочем, сказанного здесь мы нисколько не относим к г. Розбергу; правда, в сочинении его мы ничего не нашли нового, но зато «положения», которые он защищает и доказывает, защище­ны и доказаны у него довольно отчетливо. Мы не войдем в состя­зание с ним касательно сего предмета, во-первых, потому, что эти положения, вероятно, были разобраны и обсужены на публичном диспуте, которому подвергалось его рассуждение, как претенден­та на степень доктора философии; во-вторых, если начать спорить

 

478


об этих предметах, то можно на каждое положение написать по трактату не менее всего рассматриваемого нами сочинения; но мы хотим сказать здесь несколько слов о книге г. Розберга, которые будут относиться не к нему в особенности, а вообще к нашим ученым, занимающимся исследованием вопросов по предмету теории изящного.

Если г. Кошанского можно назвать представителем наших риторов прежнего времени, начиная от времени Ломоносова, то г. Розберга можем мы рассматривать, если не как представителя и не как образец, то по крайней мере как образчик наших ны­нешних исследователей теории изящных искусств вообще, и сло­весности в особенности. Между первым и вторым, между теми и другими, совершенная противоположность; но les extràmités se touchent*, и эти крайности приводят к результатам довольно сходным. В наших старинных курсах словесности, как частной теории изящного, сочинители обыкновенно шли ощупью, так сказать, стремясь к конечной, определительной положительности: они исправляли должность няньки, которая водит ребенка на помочах и кормит его тем, что прежде сама разжует; они броси­лись научить всякого желающего словесному искусству, сделать его писателем, поэтом или оратором; учили изобретать мысли, не подозревая того, что они учат набирать слова; от этого результа­том их учения было то, что они делали иногда превосходных фразеров, что юноша с дарованием, развивавшимся впоследствии, всегда был самым дурным учеником у таких учителей; что из самых лучших учеников их выходили самые нестерпимые красно­баи, самые холодные, вялые, скучные бумагомаратели. Нынешние теоретики ударились в другую крайность: они, приглашая желаю­щих исследовать законы изящного, отрешаются от фактов и явле­ний; в своих высших взглядах заносятся так высоко, что совер­шенно теряют из виду положительную реальность, и, увлекаясь или блестящими гипотезами, или замысловатыми сближениями, тешатся сами и потешают других, правда, заманчивыми, пестрыми игрушками, но в то же время пустыми, ни к чему не ведущими, исчезающими, словно мыльные пузыри, при всяком столкновении с холодным рассудком. Прежние теории были скучны, сухи, уто­мительны, но по крайней мере приучали к труду и терпению; ны­нешние легки, заманчивы, легки до того, что их можно строить и перестроивать за чашкой кофе и за трубкой табака, заманчивы до того, что головы, вовсе неспособные к серьезному размыш­лению, увлекаются ими и сами оспоривают их, защищают, переделывают. Какой же результат этих теорий? Для искусства тот жe: истинное дарование идет своей дорогой, в обход от этих умозрений; бездарность при теориях и остается, называя, в смеш­ной самонадеянности, мыльные пузыри свои философией... Ис­кусство не выигрывает, наука страдает.

 

479


Да не подумает кто-либо, что мы восстаем против теории искусства — о, нет! теория есть жизнь искусства: без нее оно мертво, не одушевлено, не согрето; пусть художник изучает законы изящного, но да будут законы эти утверждены на прочном незыблемом основании...

Закон не должен быть пугалом из тряпицы,

На коем, наконец, уже садятся птицы!8

Пусть эта теория будет проникнута живою мыслию, согрета любовию к самому искусству; пусть идет она с ним рука об руку поверяя свои законы явлениями и самые явления своими закона­ми,— тогда она будет плодотворна для искусства; но если теоре­тик гоняется только за блестящими парадоксами, если его законы не лежат на фактах, если он просто увлекается мечтательностию ума, если позволено так выразиться, и строит в науке воздушные замки,— его теория ровно ни к чему не приведет, ровно ничего не доказывает и ровно ничего не стоит. Подобные теории сочи­нять так же легко, если еще не легче, как писать нравственно-сатирические и исторические романы à la N. или действительные поездки куда-нибудь à la N. N.9

И нечего греха таить, в наших новых теориях изящных ис­кусств и словесности в особенности встречается очень много по­добного. Для примера заглянем хоть в книгу г. Розберга:

Тремя формами поэзии: эпическою, лирическою и драматическою, жизнь раскрывается в трех степенях временной последовательности, именно: в эпопее господствует минувшее, бытие уже остановленное, застывшее; в лирических песнях замечаем кипение (?!) настоящего, а будущее, плод, возникающий из настоящего и прошедшего, первенствует в драме, высшем единстве эпопеи и лирики.

Что это такое, как не парадокс, не сближение чисто произ­вольное, ни на чем не основанное и ни к чему не ведущее? что хотел сказать автор? Не есть ли это фраза, прикрытая маскою мыслительности? Другой теоретик уверяет нас, напротив, что драма соответствует настоящему, лирика, как условная жизнь духа (не правда ли, что фраза громкая?!),— будущему, эпика — прошедшему 10.

Г-н Розберг называет высшим единством эпопеи и лирики драму; Бахман, если не ошибаемся, это высшее единство оста­вляет за эпопеею:11 составив какую-нибудь пышную фразу, я могу назвать этим единством лирику, как первоначальный род поэзии, из которой впоследствии рождается эпика, а потом драма. Знал я одного доморощенного теоретика, который не шутя разделял поэзию на наступательную и оборонительную, под разряд первой относя эпику, воспевающую славные подвиги народа в эпохе его торжеств, и под разряд второй — лирику, ободряющую воинский дух народа, когда он начинает упадать при неудачах или бедствиях.

 

480


Как посмотришь на все это поближе да повнимательнее, так и перестанешь удивляться, что многие добрые люди исподтишка подсмеиваются над подобными теориями, а если еще эти теории украшаются эпиграфами из Гегеля... невольно вздохнешь и о не­счастном Гегеле и о бедной философии...

На этот раз довольно: при случае поговорим об этом предмете поболее.

481



* крайности сходятся (франц.). — Ред.

Источник: http://vgbelinsky.ru/texts/books/9-2/reviews_and_notes_april_1838-january_1840/Rozberg/